Интернет библиотека для школьников
Украинская литература : Библиотека : Современная литература : Биографии : Критика : Энциклопедия : Народное творчество |
Обучение : Рефераты : Школьные сочинения : Произведения : Краткие пересказы : Контрольные вопросы : Крылатые выражения : Словарь |
Библиотека - полные произведения > А > Андрияшик Роман > Люди из страха - электронный текст

Люди из страха - Андрияшик Роман

(вы находитесь на 9 странице)
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


нельзя было увидеть, даже став на табурет. Ночью тени не двигались - против окна, видимо, висел фонарь. А днем ползли по стене, кто-то углем сделал знаки, и тени оповещали арестантам: "Надзиратель несет воду для вмивавання", "Начали раздавать баланду на завтрак".. На двух метрах стены вложился весь тюремный распорядок.
Грушевич ждал, чтобы профессор отошел от зеркальца, думая: "Мы живем только тенями...".
После завтрака они расселись на матрасах играть в шахматы. Фигурки были вылепленные из хлебного мякиша когда-то, в лучшие времена, когда узникам выдавали хлеб. Немного погодя надзиратель бросил в камеру свиток польских газет. С первой же прочитанных вслух заголовков началась, как и каждый день жаркий спор. Заключенные вспыхнули в присутствии газет и глазами, и лицами и тревожно горели, как сторожевые башни в степи перед приближением орды. Газет ждали молча, беспокойно Когда надзиратель открывал дверь, все насторожувалися, словно дикие кошки, и бросались на свертки. А газеты были двухлетней давности...
В центрах воеводств и в уездных городах гарнизонами стояли польские войска. В Галичине польские вожди вербовали джур из бывших местных партий. За республикой уже исчезли и дым и нить... А в камерах велись политические дискуссии о тактике государственного секретариата и стратегию Антанты.
- Послушайте, что пишет Пілсудськяй,- забегал с газетой по матрасах Григорий Кмич.-"Русины и большевики, которые до этого времени воевали между собой, теперь поладили, чтобы атаковать нас".
- Ложь! - заревела камера.
На стене дрожали тени от решеток, дрожали губы и руки, под потолком гойдалась мешанина охриплих голосов. Наконец, начали пробиваться отдельные реплики.
- Они не имеют повода начать войну с республикой.
- Мир против этого грабежа.
- Вильсон - трезвый человек. Вильсон посылает дипломатов проверить версию Пилсудского.
- А "Покутский вестник" пишет, что республика продается Польше...
Не принимал участия в этих оргиях Кривовяз. Как-то Грушевич спросил, почему он не читает газет.
- Социальным спиритизмом не занимаюсь,- сказал профессор.
Он задумчиво следил за другими и словно любовался. Однажды, когда спор чуть не переросла в драку, он пробормотал:
- В тюрьме ач какие горячие! Здесь им нечего терять. Здесь нет надежды. А на воле молчали бы.
Преимущественно оргии заканчивались тем, что арестанты подсаживались к профессора и требовали его мысли. В такие минуты их не интересовала истина - им надо было услышать спокойный голос, чтобы самим утихомириться.
Профессор видел, что уже все устали и сейчас обратятся к нему. И Грушевич раздул еще более острую перепалку. Речь зашла о просветительские общества. Позволят ли поляки?
- Не позволят.
- Должны!
- Глупости!
- Ты, видно, хочешь, чтобы не позволили.
- Болван!
- Хам!
- Предатель!
- От йолопа слышу!..
Сякалися. Кашляли. Нервно скручивали сигареты. Ссора всем осточертела, и никто не хотел уступить, прикусив язык. Угомонились только тогда, как Грушевич вернулся к тому же, с чего начал: что общины распались где через запрет; большинство их состав в тюрьмах. Теперь наперебой заговорили, что их должны выпустить на волю. Власть не удержится без местных кадров, самых активных представителей общин. Все почувствовали себя молодыми и полон устремлений...
В жизни накопилось столько диких, как на здоровый усмотрению, средств воздействия на людей, что из них, за редкими исключениями, каждый день можно, как из глины, вылеплять что-то другое. Поэтому такого распространения набрала торговля идеалами,! и огромные массы народа время от времени безоглядно погружаются в грязь фанатизма. Кто был в камере, каждому вдруг стало ясно, что без них не сумеют обойтись, им хотелось думать, что правительство их специально заточил, чтобы сохранить, ведь на свободе навісніє голодная смерть. Лишь опыт предков - страх - сдерживал готовое истерию рабопоклонства. Этот самый страх сыграл с ними шутку, когда пришло освобождение.
Среди ночи в коридорах появились надзиратели и, повідчинявши камеры, кричали:
- Выходи! Выходи с вещами!
Они стекались в тюремный двор. Какой-то непутевый дедушка кричал:
- Воля, господа!
- Провокация,- прошептал профессор.
Кто-то нашелся:
- До камер подводящие трубы. Загонят обратно и пустят газы.
- А ворота - настежь,- испуганно молвил Тодосій.
- Там, видимо, поставили пулеметы,- громко продудонів Грушевич.- Только высунь голову!..
- Надо проверить.
Кто-то отделился от толпы. Грушевич поволок за собой Тодос. Крадучись, под стеной двинулось еще несколько человек.
Грушевич лег на землю и вытолкнул за ворота узелок с пожитками. Тихо. Тогда он выглянул на улицу и оторопело прорычал:
- Утікай. Пока не поздно!
До рассвета Грушевич с Тодосієм пересидели в Стрыйском парке. Когда начало светать, Грушевич спохватился:
- Здесь могут совершить облаву. Нам лучше смешаться с людьми.
Город уже ожило, крестьянки торговали под фасадами фруктами. Грушевич купил яблок.
- Ешь, ешь.- тыкал он Тодосієві дрожащими руками.- Сладкие.
Он почувствовал прилив нежности к этому придурковатого и беспомощного селюка и готов был выменять за его лапти свои чешские бештайгери.
Они и не заметили, как у женщины с яблоками остановился полицай. Он нагнулся к корзине, взял яблоко, откусил корешок, поремигав и бросил крестьянке монету. Она угодливое напакувала его кармане плодами. Полицейский даже не взглянул на Грушевича и Тодос. Посміливішавши они шли за ним до Рыночной площади. Протиснувшись сквозь ярмарочных к ратуше, стали под стеной возле худощавого юношу, который продавал резные кресты.
- Я же говорил, что выпустят,- усмехнулся Грушевич, кося глаза на солнце.- Конечно, это хитрость, она меня не радует. Но ничего. Какая рука, так и гребет. Будем иметь в виду. Так просто они нас не купят, мы будем требовать прав для всего народа. На силу будем отвечать силой. Мы и в пригоні умеем брать то, что нам положено. Как ты скажешь?
- Мне бы до Канады,- простонал Тодосій.
- Поедешь,- заверил Грушевич.- Сначала стань к работе, зодягнися, відчухайся. Надо осмотреться, примериться. Ничего не делай наугад.
Грушевич весело похлопал Тодос по руке, снисходительно усмехнулся. Дышал он поспешно, будто перед этим сошел с марафонской дистанции.
- Прежде всего надо раздобыть инструменты. Чего-то мне не хочется в Тернополь. Начну практику во Львове... Гм! Аж не верится. Они, сукины дети, переодели охранников, подстроив под банду. Ничего. Они хитрые, но и мы битые.
Ночевали в парке, а на следующее утро снова вигрівалися под ратушей, у юноши, что торговал крестами. Тут неожиданно увидели Прокопа Повсюду. Он принес юноше какой-то мешок.
- Не забудь купить табака,- предупреждал Повсюда, с прищуром глядя на кресты. Тодосій услышал его голос,- аж подпрыгнул. Прокоп был бледен на лице, очень бесполезен, взгляд стал строже, беседа и движения млявіші, чем полтора года назад.
- Земляки! - он распростер руки, когда Тодосій сйінув его за куртку.- Ты как здесь оказался, Тодосію?
- Мы из обезьянника,- шепотом ответил Тодосій, сияя от радости, как ребенок.
- А из дома когда же?
-. И уже давно. Я уехал вскоре после тебя.
- Чем пахнет мир? - засмеялся Прокоп.
- Ой, не спрашивай.
- Куда же вы, ребята?
- Нюхаем запах солнца,-становясь ближе, сказал Грушевич.- Земля нам просмерділась.
- Где остановились? Я должен идти на работу, но хотел бы с вами поговорить.
- Нигде,- простосердно сказал Тодосій.- Ночуем в парке.
- Тогда я проведу вав до нашего отеля. Примем к обществу, Олекса? - обратился он к юноше.- Примем. Люди свои.
Юноша равнодушно кивнул.
- Мы живем в подполье, - ведя их за собой, рассказывал Повсюда.- Думаю, не подивуєте. Сейчас весь мир в подполье. На искренность не проживешь, не выживешь. В душе плачешь - глаза улыбаются, ночуешь в погребе - днем гордо несешь голову, ходишь без документов - зато шляешься под носом у полицейского.
Они перешли площадь, забрались в заваленный досками дворик, сквозь развалившийся стену перелезли во второй дворик. Здесь Повсюда поднял старые двери, будто случайно лежали на цементной подножке, и показал пальцем на темное отверстие:
- Прошу в дом. На добровольное заключение.
Подвал освещался двумя зарешеченными окошками. Вдоль стены с возложенных на кирпичные фундаменты досок были устроены нары, а у противоположной стены, упершись закуренной трубой в своды, стояла железная печь.
- Действительно, из камеры в камеру,- вздохнул Грушевич, бросая на нары мешок.
- Воля ваша,- сказал Повсюда.- Я здесь сплю около года. Слонялся парками, а когда похолодало, этот погреб для меня был находкой. Как-то ночью иду по улице и слышу - будто из-под земли отзывается скрипка. Едва дошукався... Ну, мне некогда.
Грушевич взобрался на нары, сел, прилизав нижней губой выцветшие в тюрьме усики.
- Ложись, Тодосію,- підохотив Сліпчука, сиротливо озирался вокруг.- Ложись.
- Я к вечеру вернусь,- сказал из дверей. Повсюда.- В конце концов, здесь и Николай Павлюк ночует, он придет быстрее, развлечет вас. Можете спать спокойно, о тайник никто не знает.
Вобрав голову в плечи, Тодосій шагнул к нарам, растерянно посмотрел на Грушевича и тихо застонал.
    
II
Через несколько дней Грушевич привел еще одного жильця. Ребята уже спали, я только что лег.
- Присядьте вот на топчане,- почтительно пригласил врач.- Я разведу огонь и согрею чаю.
- Не беспокойтесь, господин Грушевич, я не проголодался.
- О, здесь еще есть грань. Где общество раздобыло угля. Это недолго, господин Кривовяз.
Я когда-то слышал эту фамилию, но убейте меня - не припомню. Грушевич мне не понравился с первого раза, и я решил подождать, может, из разговора удастся понять, кого он привел. Мы берегли убежище потайсвіту, как святыню, но когда Грушевич начнет сюда водить знакомых, нас выкурят.
Вспыхнули осколки, гость підшлапав к дверце.
- Гай-гай,-всхлипнул он, садясь на кирпич.- А эти стены выдержат еще тысячу лет.
Грушевич подвесил над огнем котелок с водой и тоже опустился на пол.
- Черная каменица, Корняктов дворец,- продолжал гость, опустив голову.- Жизнь насмехается над идеалами, господин Грушевич. Вам известна история этого дома? Его построили в конце шестнадцатого столетия. Константин Корнякт, получив дворянство, размахнулся на шесть окон. Он подогрев марнослав'я архитектора Петра Барбоне, направляя удар против Софии Ганель,- ее Черная каменица была найпишнішою сооружением на Рыночной площади. И дворец ее действительно попал в тень Корняктового дома. Он стал предметом зависти. Его за большие деньги выкупил орден кармелитов, а в ордена - воевода Якуб Собеский. С тех пор он стал колыбелью не только богатства, но и политических интриг. Между прочим, здесь вкладывался мир между Речью Посполитой и Московией, архитектурным вивінуванням увлекался спаситель сечевой республики Петр И, когда готовил коалицию против шведов, по преданию, Хмель наш тоже ходил палатами с прискуленим глазом.
Кривовяз расправил ноги, снял шляпу. Пламя печи осветило седые, крышами, брови, лукой изогнутый нос, под которым темнела тонкая линия съеденных старостью губ.
- Простите,- сказал он.- Я разговорился, как за кафедрой. То через этот памятник. Свидетели развязывают языки. А здесь иное не надо забывать, что наши потомки не будут знать, как история прятала в Корняктовому погреба композитора Павла Ганиша, о котором вы мне рассказывали, резчика Олексу Черноту...- Он на минуту примовк, будто колеблясь, называть другие фамилии.- Заживо похоронены,- молвил, сводя брови.- Что может быть страшнее?
- Закипела.- Грушевич вынул из печи котелок.- Всыпать цинамона?
- Спасибо, не надо.- Кривовяз взял чашку с кипятком.- Не ищите, господин Грушевич, у меня насморк, я все равно не услышу запаха.
- А мне не хочется ужинать,- сказал Грушевич, умиленно глядя, как гость пьет кипяток. У меня возникло подозрение, что он уже начал смаковать нашу печальную идиллию.- Сегодня прочитал в газете,- нарушил молчание Грушевич,- что во время гражданских войн мир потерял еще более десяти миллионов человек.
- Я об этом имею одну мысль,- отозвался Кривовяз.- Когда добро приобретается ценой таких огромных жертв, то никакие ветры не отгонят от него запаха крови.
- Прогресс всегда дорого стоил.- Грушевич подбросил заноз в печь.- Что не вмещается в рамки времени, то должен доступаться. Но на практике это превращается в печальную трагедию.
- Потому должен запечатлеть в историю каждый шаг.
- На практике,- добавил Грушевич,- часто не утруждают себя с выбором средств. Иногда поворачивается так, что средства отождествляются с идеями. Один из трех не понимает идеи, которая засела в головах двух других, и этого достаточно, чтобы свести его со свету. А народу безразлично к причинам, ему устраивай зрелища...
- Пожалуй, это все-таки извечная беда, господин Грушевич,- мягко поправил врача Кривовяз. Я подумал, что сейчас средства убеждения станут средствами войны, но Кривовяз был человеком воспитанным и сказал: - Не хотелось бы ссылаться на чужой разум, но что поделаешь, когда злоупотребляют правом оценивать явления. Не потому ли после истечения лет девяносто девять процентов того, что делаем, кажется пустой тратой сил? Итак, я сошлюсь на чужой разум. Я когда-мысленно спорил с тем выводом, будто люди готовніше служат идолам, чем идеям, однако это так.
Грушевич, видно, не понял, как тонко обошел его профессор, и согласно кивнул.
- А жестокость - порождение невежества,- добавил Кривовяз, не давая возможности отрицать. Он смерил врача пытливым взглядом и сказал: - Над целом запановують отдельные истины, ими пытаются обуздать практику... Да, вижу, вы устали. Наверное, пора спать. Того папства никогда не пересудиш. Через него упала ЗУНР, люди гибнут как не в тюрьмах, то в сырых погребах... Завтра попробую наняться за репетитора.
- А мне в одном месте пообещали медицинское оборудование. Надо пораньше встать. Спокойной ночи, господин профессор.
    
Как только наступила тишина, в муре подо мной заворушилась щуриха. Она, кажется, вывела малышей и обнаглела. Я считал, что всякое живое существо, лелея потомство, должно держаться осторожно, а эта щуриха взбесилась: я мог ее уничтожить, но не поднималась рука. Видно, ей надоело ждать, пока стихнет беседа, ибо действовала быстро и опрометчиво. Выбравшись на нары, она стала искать сапоги, и я их попідвішував к крюков на потолке. Щуриха отчаянное зашкрябала в сумке, где еще, видимо, держался запах мяса, которым меня угостил военный кашевар, и даже позволила себе пикнуть, разозлившись.
Противная істотка! Она тоже не уверена в себе, иначе чего доходить до такого исступления? Я всем розхвалюю погреб, убеждаю, что здесь міцнієш духом, ведь наш дух стремится к вечности, а это стихия вечности. "Среди этих древних стен лишь чудак может потерять равновесие",- говорю я. Ребята краем рта улыбаются, а на сердце у них, пожалуй, то самое, что в конаючої с голода щурихи. Она еще недавно контролировала всю Рыночную площадь и несколько находила, а теперь боится оставлять потомство и теребит клочья газеты под нарами.
Я повернулся на другой бок, и щуриха онемела.
Теперь я не скоро засну. Думать не хочется, вспоминать нечего. Я злажу с нар, скручиваю сигарету. В темноте тишине трудно сидеть один на один с собой. Будто накрыли тебя рядном позора, и нет тебе ни жизни, ни смерти.
Проклятая щуриха. Выкурила душу из приюта вечности. История, седой патриарх подхалимажа, подарила мне уголок в Корняктовому погреба. Как это мило! Потому что человек без крова? Дикарь. Німина в насесте солнца, если солнце можно сравнить с доброй, глупой наседкой. Человек без пристанища не имеет ни лица, ни будущего. И я стану дикарем, как, не дай бог, нас підслідять полицаи, потому что в доме, которую я построил, гуляют ветры, а штраф за то, что я поставил ее на бункере, не уплачу течение всей жизни.
Где в битве с препятствиями проигрывают наши надежды, оттуда не выносишь привязанностей. И у меня, как у той щурихи после родов, инстинкт самосохранения превратился в свою противоположность, и я готов отдаться палачу, чтобы только люди смогли убедиться, что в моих жилах течет кровь.
Я двинулся в угол, где спал Тодосій. Проснувшись, он никак не мог сориентироваться, куда попал. Я сел возле него на нары.
- Расскажи, Тодосію, как там на деревне. Он что-то пробормотал и наконец очнулся. - Что рассказать, Прокопе?
- Дом мой не валяют?
- Нет. Марина пригласила попа, дом освятили. Теперь щепочки никто не возьмет.
- Знаю, что люди не будут посягать. А власти?
- Гривастюк якобы говорил, что почва ты купил, это твое, а штраф выплатишь.
- Гривастюк дальше війтує?
- Кто же возьмется? Тут надо и нашим, и вашим... Надо уметь. Лишь писаря взял.
- А Марина, Тодосію?
- От Левадихи выбралась. В Ковальчучки. Помирились. Ты знаешь, что старый отписал поле на церковь? Ну вот, теперь уровне, не за что ненависть раздувать.
- Марина ничего не требовала,- сказал я.
- Но Ковальчуки страдали. Знаешь: подними посох - винный пес дает ногам знать.
- А ты чего сорвался с места?
- То, Прокопе, какая-то наваждение,- вяло сказал Тодосій. - Все мне стало постылым: поле, дом, женщина... Мне из головы не выходило, чего ты не расспрашиваешь. Думаю, неужели и у него такое, как у меня.
- Я должен был уйти. Меня могли осудить. А твою Надю я помню. Милая девушка. Согласия не было?
- Где там! И на спор не заходило. Понимаешь, беда. Мне не переставало казаться, что Надежды связал руки, обижаю своей судьбой, что чем дальше, тем ему труднее со мной. Туманов, туманов и собрался в Канаду.. Ты еще был дома, как Крочакова Ревекка разбилась?
- Нет.
- Вскочила со скалы в карьер, где ты рубил камень. Никто ничего не знал, весной дітиська нашли. Она уже - только косточки. Имела какую-то тоску, не могла перенести.
- Жаль.
- Жаль,- согласился Тодосій.- Она была словно из другого мира. В сердце боль носила, а где появится - там веселье. Прокопе, а Павлюк когда здесь нашелся? - шепотом спросил Тодосій.
- Он уехал после того, как в него стреляли. Помнишь, он тогда был у меня, тогда Марине ранило руку?
- Слышал, слышал. Он до сих пор с коммунистами?
- Возвращайся назад, Тодосію,- сказал я вместо ответа.- Видишь, здесь нет жизни.
- И вижу.
- Я не имею другого совета. В городе меня не будут искать. Ты же возвращайся домой.
- Нет, Прокопе. Хочу добраться до Канады.
- Надежда сама зачахнет.
- А на моих глазах высохнет - лучше? Я, Прокопе, думал. Здесь нет мне ни счастья, ни судьбы. Научусь грамоты, пристараю денег и пойду, как тот журавль, по теплой волной.
Он теперь доиграет на одной струне. Лучше не отговаривать, потому что станет жаловаться к смерти.
- Тебе не холодно? - спросил я.
- В тюрьме привык ко всему. Другие мучились, а мы с профессором научились терпеть.
- С каким профессором?
- Был с нами такой. Кривовяз. Степенный мужчина.
- Грушевич привел его сюда ночевать.
- Да? - завовтузився Тодосій.- Поговори с ним. Прокопе. Он мне как отец. Меня посадили к ним, то неделю не выдавали матраса. Кривовяз им сказал, что не будет принимать пищи. Мигом принесли. Немного таких людей.
На газете под нарами заплясала щуриха. Тодосій замолчал, слушая, потом лег и больше не отозвался. Я кашлянул, и он, видно, не слышал, погрузившись в немую беседу с какими-то гадками.
- Тодосію! - Я положил ему на плечо руку.
- Га? - встрепенулся он.
- Илья Гордом в деревне?
- Да.
- Ладно, спи,- сказал я, не имея охоты затрагивать еще один неприятный воспоминание.
    
После того, как, выходя из окружения, правительство ЗУНР перебазировался в нашей закутини над Днестром, Гордей однажды подводил меня бежать за Збруч, а на следующий агитировал пристать к какому-то, ему одному известного подполья.
В Залесье с осадников уже была создана уездная управа, и доходили слухи, что в Колобродах расположится пограничная стража. На буковинском берегу Днестра румынские солдаты спешно строили укрепления. Польские отряды должны были прибыть в дня на день. Как-то Илья Гордей, которого скорее отпустил тиф, неловко улыбаясь и пряча под отечными веками позеленевшие белки, повел на меня атаку.
- Мы и не догадывались, что зунрівська власть держится на волоске,- сказал он.- Мы думали, что когда фронт по Сяна, то Львов должен показаться. Но польская армия имела коридорець вдоль железной а Перемышля и Львова все время прибывали свежие силы и продовольствие. А стрельцы не получали подкрепления. Весной Петрушевичеві удалось перерезать коридор, и Львов уже не было кому принимать.
В голове не совсем прояснилось после .гарячки, и беседа меня утомляла. И Гордом к чему меня подводил и гудел, как мельница.
- Ты когда-то говорил, Прокопе, что правительство ЗУНР не тот, который нужен Галичине, чтобы гарантировать от новой оккупации. Но посуди: в феврале Антанта направила государственному секретариату ультиматум с требованием сложить оружие или идти на большевиков. Ультиматум не приняли. Тогда из Франции сюда перебросили армию Галлера. Петрушевич делал все, что было возможным.
- Не знаю,- сказал я раздраженно.
- Правда,- вел своей Илья,- большевики предлагали ему мирный договор. Но у нас много кто думал, что большевики - временная течение. Но были и такие мнения: пусть Украина будет коммунистической, но совокупной. Может, Петрушевич дал маху. Помнишь, на крестьянском съезде в Станиславе все делегаты выступили против него? Он отказался от переговоров и тем самым помешал сочетанию красной России и красной Венгрии; революцию в Венгрии задушили, а тогда укротили Галичину. Здесь надвое гадать.
Гордей вздохнул и свернул новую сигарету.
- Пойдем на солнышко,- сказал я, спуская с кровати ноги.
На улице кошлатив листья на ясенах слегка взволнован и одышливый перед приходом осени август девятнадцатого года. Марина с Левадихою и с детьми пошли в поле по сорняк. Под стеной сохло кукурузы и піняве шелуху с початков. Я осмотрелся по скотном дворе и дернул Гордея к калитке - захотелось наведаться к своему дому.
- А ты знаешь, чего я сомневался? - спросил я, когда мы вышли на улицу.-Я одного никогда не мог простить: Габсбургская империя распалась, я, солдат ее, добираюсь с фронта домой, а в Вене старые дипломатические бабы договариваются с тенями от трона о передаче власти в Галичине. За три недели сменилось три вожди, которые руководили обороной Львова: Витовский, Коссак и Стефанив. Не умеете, сидите и попивайте кофе. Они же, мало того, наперебой кричали, что все неудачи за коммунистов. Всю молодежь, которая могла повернуть ход истории, называли коммунистами.
- А в прошлом году ты об этом недобалакував,- забросил Гордей. Мы приблизились к дому и по деревянной лестнице поднялись на крыльцо, стали у незастекленного окна на Днестр. Река бежала куда-то, словно ничего не произошло. На затененном тополями буковинском берегу румынские солдаты копали траншеи, в лощине на фоне неба лопаты вихлюпували маленькие фонтаны земли, и похоже было, что рвутся шрапнели. Не без обоюдной договоренности разделив галицкую землю, соседи не доверяли друг другу. А галичанам оставалось сетовать на самих себя.
- Будешь заканчивать дом? - спросил Гордий.
- Да.
- Какая-то неясность вокруг...
Я в душе улыбнулся. Что-то намисливши, Гордей не чувствовал уверенности. Я знал, что он будет меня марудити намеками и притиками, пока в споре не выдернет десяток жил и не выберет ту, которая ему нужна.
- Мне только теперь стало ясно, как поляки все хорошо спланировали,- сказал он.- От Львова до самого маленького хутора - повсюду имели организации. Стрельцы не успели уехать, а они уже создали управу.
Он нагреб кучу щепок и сел. Протерев мизинцем глаз, пристально посмотрел на меня, вздохнул и с сожалением, с спокойным восторгом сказал:
- А галицкая армия два раза получала Петлюре Киев.
- В том, что галицкая армия перешла Збруч, очень долго будет ощущаться трагедия края,- сказал я.
Гордей болезненно скривился, и мне показалось, что он начнет возражать, однако оскал на его обескровленном тифом лице неожиданно расплылся широкой улыбкой.
Свободно, поблескивая, словно прощаясь, бежал мимо глаз Днестр. На буковинском стороне на фоне голубого неба в лощине взрывались фонтаны земли. До реки огородом сошла женщина в підіпненій юбки - где-то, видно, стирала в саду, зачерпнула коновкою воды и, не взглянув на этот берег, снова исчезла между подсолнухами.
Днестр холодно поблескивал на солнце, как злые слезы. Меня вдруг осенило, что стихия войны тоже просыпается по какой-то странной логикой. Взять хотя бы мой бункер. Он австрийцам не пригодился, зато был нужен республике. Наверное, все в жизни так построено, что человеческая энергия не может пропасть.
- Я так думаю,- прервал мои мысли Илья,- что надо не меньше двадцати лет, чтобы здесь снова зворохобилися, как в восемнадцатом.
Я пожал плечами.
- Уже нет людей, которые могут организовать народ,- добавил Илья.
Я назгортав кучу щепок в противоположном углу крыльца и, сев, встретился с пристальным поблискуючим взглядом Ильи.
- Скажешь - нет? - спросил Гордий.
- Что ты вимацуєш? - спросил я напрямик.
Илья, словно с перепугу, вздрогнул и нахмурился.
- Что-то должны делать, Прокопе,- сказал он после волнового колебания.- Поляки нам показали пример. Надо организовываться, чтобы не дать людям уныние.
Я покачал головой. Гордей недовольно поморщился.
- Мне кажется, что можно бы и с коммунистами делать один фронт,- добавил он.
А утром следующего дня ко мне в новый дом пришел по поручению Гривастюка Иванчук. Не церемонясь, достал из війтової папки документ и хмуро скользнул по нему глазами.
- Штраф за злонамеренное повреждение военного объекта. Я перечитал постановление уездного суда.
- Если попытаетесь уклоняться от уплаты, вас заберут на принудительные отработки.
- Арестовывайте,- сказал я равнодушно.- Таких денег, о которых здесь речь,- я потряс перед его носом постановлением,- у меня не будет никогда.
- Дело ваше,- с улыбкой сказал Иванчук.- Мне было велено предупредить.
- Уйди с глаз! - сказал я, не в силах звладати с собой.
- Но-но! - угрожающе поднял руку Иванчук.- Вы не очень... Мы вам напомним, как вы избили поляков на Лісничівці.
- Прочь! - Заточившись, я попятился к лестнице, опустился на доску, дрожащими руками начал скручивать сигарету.
Поступила Марина. Мы долго совещались, наконец она сказала:
- Прокопику, беги из села. Здесь - смерть. А в мире, может, збережешся.
Ночью, перекинув через плечо сумку с сухарями, я двинулся в Залесье.
Шел лесом, силясь собраться с мыслями, но мои попытки ни к чему не привели. Я больше не умел честно разговаривать с собой даже в той мере, как разговаривают с руиной. Все было потеряно. Я предчувствовал, что никогда не ступлю на перекресток дорог за Колобродами. Земля, которую я не по своей воле покидал, казалась мне враждебной пустотой, а там, куда я отправлялся, были темные неведомые дебри. Рожденный от старинной и до невероятного современной триады - войны, болезни и голода, я, куда не делал шаг, всюду слышал ужасную колыбельную этой триады: она пела о смерти.
В Залесье при таинственных огнях фонарей железнодорожники формировали поезд из заброшенных сечевиками платформ и товарных вагонов. Когда поезд тронулся с места, я в последний момент, будто кем-то невидимым подтолкнут в сторону, прыгнул в тамбур відпливаючого вагона.
Во Львове меня врасплох захватил коренастый усатый проводник, ласковая равнодушие которого вызвала у меня подозрения, потому что мне казалось, что за мной все время следят и вот-вот подойдут с наручниками.
- Вы с нами в Польшу? - обратился железнодорожник. От его вопроса у меня пробежал мороз по спине.
- В Польшу? - переспросил я.- Нет, я лучше сойду во Львове. По-своему расценив мою растерянность, железнодорожник усмехнулся и подал машинисту сигнал трогаться. Поднявшись на тамбур, он окинул меня сочувственным взглядом, а я невольно скорчил улыбку бродяги. На секунду у меня возникла мысль разыскать Повсюду-Завадовича. Иосиф не пошел за Збруч, я мог в этом поклясться. Он вряд ли выезжал из Львова после того, как город попал в руки польских офицеров. Видимо, сидел в комфортабельных покоях и, обложившись газетами, писал воспоминания о одиссею государственного секретариата. Как-то перед побегом из дома я наткнулся на кувшине клочок газеты с приказом Петрушевича:
"Несмотря на Высочайшую совет государств Антанты, как представителя сил, которые должны упорядочить Европу, приказываю украинской армии перейти Збруч на большую Украину против большевиков. Таким образом, даем доказательство, что мы имели и имеем протибільшовицьку ориентацию". Иосифу есть о чем писать. Представив себе его одутлувате полискуюче лицо на фоне синего бархата кресла, я отказал себе в счастье свидания, сразу почувствовал облегчение и направился на Личаківку к Покутского.
Старые убирали в комнате. Мастер смотрел на меня удивленными глазами и всхлипывал взволнованным, сдавленным смешком. Вытерев руки полотенцем, он шагнул навстречу, дернул себя за усы и крикнул жене:
- Погоди, старая, смотри, кто пришел.
Я обоих поцеловал.
- Каким ветром, Прокопику?- спросил мастер.- Чини, старая, что-нибудь на стол,- обратился к жене и взял меня за локти.- Как же ты так?.. Негаданное. И не написал...
- Так уж случилось,- сказал он не своим от волнения голосом.- Покровители выгнали из села. Покутский моментально посерйознів и расстроился.
- Ты хочешь сказать - освободители? - Он гневным жестом махнул на окно.
- И свои, и эти.
- Ну, садись, расскажи толком.
Я коротко поведал, как Гривастюк вилами двух правительств приколол меня к земле. Покутский сплескував ладонями и бормотал: "Ах ты, бестия!", "Ты смотри!", "Ну и сволотник!" Глаза его угрожающе блестели, на лице появилось выражение муки. Бросив взгляд на накрытый стол, он махнул рукой.
- После этого и рюмка не мыла. Забери, старая, наливку.- В уголках его глаз собрались болезненные морщины.- Что же это творится? Не верь своим, не верь чужим. Кому .тоді верить?.. А мы кое-так перебиваємось. На жиденьких борщиках, на овощах. Уже забыли, как хлеб выглядит. Старая вон как-пошла. То иди посьорбай ухи. С дороги тепленького хочется.
Я взглянул на восточное скуластое лицо майстрової, что посерело и взялось длинным пухом от недоедания, и меня окутал сожалению к этой доброй и молчаливой женщины. В ее кротких глазах всегда будто светился утро, а теперь они так запались, что из них невозможно что-либо прочитать. Покутский так же осунулся, постарився, лоб будто осело, усы, которыми он всегда гордился, заостряли и искажали лицо.
- Может, выпьешь? - кивнул он на плящину.- Мы держим вместо лекарств. Мощь... Пригуб и ты, старая, ради такой оказии.- Он налил в рюмки по наперстку густой, почти черной жидкости.
- Ешьте, Прокопику,- тихо сказала мастерская. Затем в течение трех дней я не услышал от нее ни слова. А с Покутським мы переговорили обо всем на свете. Я заметил, что разговоры о невзгоды нас утомляют и мы ими примелькались друг другу. Это и естественно: выхода не было. Разговоры действовали на нервы как хмель и вызывали отвращение. Третьего вечера из домика Покутских меня виполошили полицаи. Підночовував в Стрыйском парке. На рассвете на холме между липами истошно заголосила какая-то сумасшедшая.
- О-га-га-га! - жутким пасхальным колотушкой заплескало между стволами.- О-ха-ха-ха-ха!..
Я выбрался на улицу в окрестности Франко дома. На противоположной стороне, скучая, прохаживался полицейский, еще одна тень стовбичила ниже, на повороте. Полицай, который прогуливался, небрежным жестом поманил меня к себе. Протянув руку, он потер подушечками большого и указательного пальца.
- Документы?
- Не имею,- объяснил я по-польски.
- Moze skonczyszz tymi zartami?23
23 Может, перестанешь шутить?
Меня спасла безупречная польский язык. И на будущее я решил найти себе какую-нибудь крысиную нору...
    
Грушевич пытался сделать вежливость флагом нашей коммуны. После тюрьмы он проповедовал идею всеобъемлющего гуманизма. "Спасибо" и "пожалуйста" лился из ушей. На всех, кроме Тодос и Кривов'яза, Грушевич смотрел с укором, будто мы намеренно избегали, тюрьмы, чтобы не почувствовать тоски по культурным отношением. Павлюк попытался его образумить, но это не помогло, а только повредило: Грушевич, как сектант, благословлял Николая при каждой возможности. Увидев Грушевича на улице, мы старались прошмыгнуть куда-то в подворотню и переждать, пока он пройдет. Но он каждый день успевал провести каждого из нас под руку и намозолити слух наставлениям.
- Мир начнет нас уважать только тогда, когда мы станем високовихованим народом,- произносил он.- Чувство братства - вот что нас спасет.
И вижидальне смотрел, мружився, энергично стріпував сивіючими космами.
У него была блестящая память. Он знал, что кому говорил, и дважды не повторял одно и то же. Меня он заставил вернуться к нашей первой беседы в Тернополе.
- Не забыли моей сентенции о совесть, господин Повсюдо?- спросил он, с тревогой изучая мое лицо.
- Нет,- ответил я.
Грушевичів потеплевший взгляд, глаза от умиления даже слегка затуманились слезой.
- Правду говоря,- решил он вознаградить меня,- я сперва было допустил ошибку, подумав, что вы маневруєте то молчанием, то неожиданными вывертами, чтобы набить себе цену. Но, поразмыслив, я понял, что он серьезный человек, обученный обстоятельствами жизни прятаться, как артист. Это неплохо, Прокопе. Доверяться каждому встречному не надо.- Сделав паузу, он добавил: - Мне все равно. Я уже немного успею сделать. К тому же сердцем слышу: меня ждет тюрьма. Еще день, еще два...
Пока не ратовал за любовь к ближнему, он говорил рассудительно и вызвал сочувствие. И в агитациях был такой настырный и безобразно гадкий, что не было силы выдержать. Однажды я пришел чуть позже и застал коммуну, разделенную на два лагеря: с одной стороны Грушевич, с другой - все ребята, включая Кривов'яза и Тодос. Нужно иметь определенный талант, чтобы так осточертеть. Утром Николай разбудил меня и, с отвращением кивая на сонного Грушевича, позвал на улицу.
- Иди отсюда, ну его к черту. Встанет, вновь заскиглить.
- Что сегодня делаешь? - спросил я Павлюка.
- Что делаю?- Николай сморщился, будто не мог разобрать, чего я от него хочу. Мне, между прочим, всегда казалось, что он себе ежедневно выдумывает какое-нибудь занятие, чтобы, как говорится, слава не пропала.- Перейдем на ту сторону,- предложил он.- Покажу кое-что и хочу посоветоваться.
На углу улицы Николай остановил меня и показал на старинные железные двери.
- Твои сверла примут их?
- Ковались, видимо, еще при Даниле Галицкому.
-За ними конфискованное оборудование из типографий. Я намерен забрать шрифты.
- Я к ним не решусь подойти с сверлом,- сказал я.- Дверь ковали ювелиры. Глянь, какие хрупкие лепестки, гроздья, звезды. Это историческая достопримечательность.
- Грех на мою душу, Прокопику.
- Сурки здесь ходят?
- Это не твоя печаль. Підпою.
- А где денешься с кассами?
Николай нетерпеливо пожал плечами.
- Потом еще раз обдивлюся,- пообещал я.- И не надимайся, как соборный дирижер. Говорю, что посмотрю.
- Ладно.- Николай засмеялся.
- Не радуйся, вот начинает Грушевич. Аж руки потирает, что поймал тебя.
- С камер лишь фанатики выходят из менее надвердженою психикой. Рядовые люди между четырьмя стенами становятся рабами чувств, на которых, как на сказочных лошадях, вырываются из пут отчаяния.
"Так, так,- подумал я. В жару каждый тень - спасение".
    
Как-то на почте я послужил польском жовнірові, написав ему письмо к матери. Розбалакались, и солдат мне сказал, что в его полку нужны слесари монтировать систему парового отопления. Я чуть не подпрыгнул. Не теряя ни минуты, поехал с Виктором Живецким - так звали солдата - в казармы. Командир полка согласился принять, потому что моя работа обходилась казенной кассе почти за полцены: мне платили продуктами и по две марки на неделю. Через день я умолил взять полковника Покутского. Мы с Покутським монтировали трубы, после работы я писал Живецком письма и под вечер с временным удостоверением спокойно возвращался к Корняктового погреба.
На этот раз Живецкий ждал меня у ворот, весело пожал руку.
- Господин Повсюдо, вы сможете сегодня задержаться? Ответила Ванда.
В заре его штормив триумф: "Мы победители, господин Повсюдо!..".
Он не успел признаться девушке в любви к армии и смущался, волновался. На минуту покинул меня и прибежал с фотографией девушки. У нее было хорошее выпуклый лоб, расчесанные с боковым пробором и короной заплетены вокруг головы косы, тонкие, слегка изогнутые брови, глубоко посаженные, но искренние глаза, маленький ровный носик и целомудренно, лепестками сложенные губы. В чертах лица целый лан невиновности и ненадчерпнуїої нежности. Я представил себе, что это моя сестра, с которой развелся в детстве и вскоре встретиться. Слова сами попросились на бумагу.
- Может, завтра, Виктор? - спросил я. Живецкий расстроился. Он смотрел такими полными удивления глазами, все казалось неуместным.
- Если вам никогда...- Он хотел улыбнуться, но грусть исказил улыбку, как намек на близкую смерть.
- Завтра же ты на месте?
- Да. А послезавтра становлюсь на вахту.
- Патрулем или на пост?
- Патрулем.
- Попросись к ратуше. Я живу поблизости, и мы смогли бы сочинять письма всю ночь.
- Я скажу капитану Сідлецькому.
- То послезавтра?
- Хорошо.
Солдат бегом на радостях отправился в казармы. "Счастье же Павлюкові",- подумал я.
Покутский уже был на месте. Он и сегодня для меня новость.
- Мой сосед,- сообщил он,- где-то раздобыл российскую газету. Там реквизируют фабрики и банки. Доходы назначаются народу. Писатель,- Покутский называл писателями всех, кто подписывался под статьями,- добавляет, что такого мир не знал.
-Правительства соревнуются в заботе о гражданстве, - сказал я, вспомнив недавнее распоряжение польских властей уменьшить налоги в связи с разрухой.- Закон издали и усилили конфискационные банды.
- Нет, Прокопе. Ленин выполнит то, что обещает.
- Я против того, чтобы людям жилось лучше?
- Как ваша коммуна?
- Грушевич привел какого-то профессора.
- Возьми и мою пайку. Мы со старой заложили на месяц запаса.
- Профессор мне понравился,- сказал я.- Грушевич рассказывал, что он закончил Венский и Краковский университеты, вел кафедру философии во Львове, знает множество языков, а от Грушевича нет спасения. Начал проповедовать на улице. Смотри - трясет гриву рядом с каким-то пузанем, то ведет под руку барышню или польского капрала.
- У нас никогда не хватало одаренных людей, и несостоятельность духа сводила на окольные пути. Почисть шурупы... Мудрые и талантливые люди у нас умирают от чахотки, в самобичевании и сомнениях. А знаешь чего? Потому пытаются вырвать безделушку, считая это большой политикой. А только дадут по рукам - и нет мужа. Или предал, или мания съела... Не так уж старайся. Потри немного, чтобы подогнать.
- По-вашему, эта хапливість приводит к худшим последствиям, чем сердитое молчание?
- Я этого не говорил, но что правда, то правда: у нас умеют с водой выплескивать ребенка. Ну, и это древности. Здесь ничем не поправишь - ни молчанием, ни укусамию
"Так заканчиваются все разговоры. Усталость. Общая усталость".
- Нашей пассивностью всегда пользовались смутьяны,- сказал я вслух.- Только сведется поколения - и розпсотили. Погибнем, как туры.
- Не болтай глупостей,- разозлился Покутский и раздул ноздри.- Нарежь резьбу.- И бросил мне на станок железяку.
- Помогите выломать один хитрый замок,- сказал я. Покутский не поднял головы. Я закурил и стал у окна. На дворе выстроились солдаты. Взад и вперед расхаживали офицеры, ожидая командира полка. Куда-то на грабеж собираются. Оно бросить бы те болтовня к черту, но вокруг тупик. Знаю я во Львове полтора десятка людей - ни у кого нет какого-то внятного личной жизни. Все надеются пережить, и все ждут конца.
- Где? - неожиданно спросил Покутский.
- Замок? В типографии на Подвальной.
Покутский шло меня взглядом, как старинный актер зрителей. Он больше ничем не интересовался, и я не возвращался к сказанному. Но за воротами казармы после работы спросил, куда и в какой поре прийти.
    
Накрапывал дождь. Он пах небом, и хотелось смотреть на небо, небрежно и ненатривко забросанное белесо-голубыми лилиями облаков. И в городе неба мало. Люди отвыкают от солнца, память не воспринимает красоты города, потому что произведения человеческого труда запоминаются лишь тогда, когда смотреть на них вместе с солнцем. Самые ночные пейзажи не производят впечатления. На солнце и вонючий лесной гриб не был бы таким отвратительным, как в сумерках трущоб. Если я долго не вижу солнца, меня охватывает тоска и кажется, что на меня что-то подстерегает.
Дождь полил как из ведра. Я снял шапку. Во главе розпліскувалися вистуджені разбуженным ветром капли. Ветер напинав виноградные лозы на фасадах. На улице собирались ручьи, и мчались к канализационных стоков, к погребенной под кварталами Полтвы. Там они смешаются с нечистотами, потекут к фильтрационных сборников и только после этого получат доступ к земле.
Законы природы суровы. Нарушив их в одном месте, мы должны за это расплачиваться в другом. Мне когда мир казался необъятным, путешествие Магеллана - фантазией. А поездил, походил - земной шар не такой уж гигант. На ней нужно внимательно хозяйничать, потому что мы еще не все выяснили. Мы знаем, что жизнь зародилась в водах, и недооцениваем их роли. Вода за пример правит нам, за пример... И мы, безрассудные мельники, прогоняем воду из земли, а она бросается на нас опустошительными смерчами.
Sub specie aeternitatis 24 люди - черви. Это ошибка. Мы страшная сила. Мы не представляем всего зла, которое выходит из-под наших рук. Нашего зла не окупить нашим добром.
24 Под знаком вечности (лат.).
Провидцы розгавкались, что до тридцатого года наша земля станет землей оборотней. Посмотришь, как усердно спольщують населения,- вроде так. Но и не так. Мы научились заискивать, а приходит время - " встряхнуть личіну. И беда - где терпение, там застой. В терпении более зла, чем добра. Покутский швыряет в меня железякой, когда я становлюсь на позицию провидцев. А может, стоит ворошить страх?
Не розхмарювалось, но дождь перестал. Смеркалось. Когда-то я любил бродить в такую пору без цели, думая, что ступаю по следам утерянных кем-то надежд. Тогда мне было хорошо, сам себе я казался интереснее. Видимо, когда жизнь начинает відрафіновувати опыт, превращаешься в машину. Неумеренное сгущения качеств противоречит природе. Надо жить проще.
Показавшись в глубине улицы и увидев меня, Покутский с Павлюком вернули обратно. Покутский нес в руке ящик с инструментами. Живецкий еще с одним солдатом стоял под ратушей. Что-то сказав товарищу, он пошел мне навстречу.
Все мы ждали ночи. Влюбленно смотрели в німотні неосвещенные улицы, в глушь подворотен, в беззоряне небо, на котором как нарочно улеглись и жались в кучу, как овцы, дождевые облака.
Немного погодя Покутский подойдет к заветным дверям, Николай будет следить, кто не идет, а я под коридорной ліхтарнею в ратуше начну писать к прекрасной ляшки письма. Перед этим попрошу Живецкого рассказать о Бещады и усыпленную легендами Тарніцу. Лето там в цветах и росах, леса в дзюрчанні потоков, а потомки крепостных беглецов помутнілими зорами прощаются с горами, умирая от чахотки. Под еловыми борами босиком бегает худощавое, но спокійнолице девчонка, теперь уязвленное тревогой ожидания. Ее дом, как говорит Виктор, на пригірку за городком, деревянная, покрыта гонтами и неприветливая внутри и снаружи. В доме будто поселился дух строгой непокорности, что недолюбливает удобства, уют, цветы на стенах.
Виктор пришел сюда из-под такой же мрачной, підпертої балками потолка. Но он пришел с завоевателями, и в его природной сдержанности и кротости пробивается высокомерие. Он неграмотен, и считает, что делает мне благотворительность, ведь я неприхотливый человек, что сложно выписывает любовные письма за кусок хлеба. Конфузить его лишь то, что со мной, как с равным, разговаривает капитан Сидлецкий, родословная которого теряется на путях польского невольничьего столетия и повстанческим эмиграций.
- Господин Повсюдо.- Виктор затоптався на месте, не смея сказать откровенно, что уже начал нервничать.- Я вас заждался.
- Успеем,- отвечаю я, испытывая легкое волнение и полную независимость от этого солдата.
Мы направляемся к ратуше. По вялости Вікторових шагов я определяю, что он поражен ответом и его подмывает какое-то недоверие.
Живецкий подкрутил фитиль и пододвинул ближе к фонарные колченогий столик, на котором писарь днем регистрирует посетителей. Когда мало людей, я писаря всегда вижу с улицы. У него застывшее лицо черствой и тупой человека.
Начинаю писать под диктовку первого же, что зашевелилось во мне чувство:
"Здравствуйте, Вандзю!
Я так одиноко чувствую себя на этой непонятной чужбине..."
Если Живецкий велит прочесть письмо, я ему что-то зімпровізую.
"Народ здесь смутное, мы ходим по острию ножа. Во Львове каждый день стрельба, кого-то убивают, режут, распинают. Мы уже похоронили много наших жовніриків..."
Я пишу на польском языке. Иногда мне не хватает слова. Ища его в памяти, смотрю на полны удивлением Виктору глаза. В них мне мерещатся всякие ужасы, и я не мог себя сдержать, чтобы не изобразить их с мельчайшими подробностями. Ванда упадет в обморок. А мамочка ее розбубонить всем городке, который февраль, озлобленный край Галичина.
"Здесь, Вандзю, голод и эпидемии. Нет работы. В нашем правительстве сидят ослы, если они думают, что здесь можно нажиться".
Скажешь это именно словами - не так проймет. А на письме звучит, аж любо сердцу. Для вида перечитываю Вандину ответ. "Я не надеялась, что вы мне напишете. Я тронута вашими пожеланиями". То письмо разбудил воображение, а этот упадет на нее вихрем. Безразлично, этим куропаткам даже по вкусу, когда перед ними жаловаться на судьбу.
"Единственное меня держит: надежда, что Вы думаете обо мне".
Под потолком дзижчала муха. Громко дышал Живецкий, нагнувшись над столом.
Я вынес за дверь окурок. Тихо, озерное плесо ночи, веселая ступенька в свете фонаря. Я вернулся и дописал:
"Я мечтаю о Бещады и Тарніцу, Вандзю".
Я еще держал в руке перо. Вдруг голоса, возня, приглушенный отрывистый свист. Живецкий схватил из-под стены карабин и бросился к выходу. Я знал, что на такой случай его будут подстерегать Николая товарищи.
- Стой, Виктор!
Догнав его, я повернул за плечи к себе и ногой прикрыл дверь.
- Пусти! Пусти! - пищал он. Я отпустил его и стал у дверей.
- Отойди, пся маць!
- Ты чего? - Я засмеялся, но сердце в этот миг накрыла сожалению.
- Отойди!
Он поднял карабин. Дзинь-дзинь!..- зазвонили в ушах.
По улице с тріскотливим торохтінням промчалась подвода, отчетливо слышалось полускування бичиська. Я стал боком к двери, прислушиваясь к стихаючого грохота колес. Когда я вернулся к Живецкого, он, запінившись, трясся на кресле за столиком, свесив набок голову. Через минуту его отпустило, он уперся в меня своими удивленными глазами, но удивление постепенно сходил, зато у них залискотіла безумная веселость.
"Теперь он выстрелит".
Да нет. Он снова задрожал, как осиновый лист, и упал грудью на столик. Я приблизился на него.
- Господин Живецкий!
Его лихорадило, как скупаного пса. Я тихо вышел. Город спал. Тогда я вернулся, достал из-под Живецкого письмо, вложил в конверт, заадресував.
- Живецкий! - позвал я снова.
Он не отозвался.
На углу ратуши висела почтовый ящик. Опуская конверт, я подумал, что Марине надо послать весточку о себе. Прислонившись к стене, немного постоял. Мое тело обливалось холодным потом.
На Николая и Покутского налетело двое патрулей. Ребята их связали и в том же доме вынесли с завязанными ртами на чердак. А Живецкого пришлось забрать в погреба. Он мог меня выдать. Мы положили его на полу и ждали, когда он очнется. Вдруг он затих. Николай не выдержал и разбудил Грушевича.
- Кто это? - спросил тот, наклонившись над поляком.
- Видите - человек в беде,- разозлился Николай.- Что с ним?
- Разве я бог? - отжог Грушевич.- Осмотрю, тогда, скажу.
Он долго кукав у Живецкого, что-то бормотал, поворачивал его то боком, то навзничь, наконец, уже в сумерках рассвета устало поднялся и сказал:
- Нервный шок.
- Это и без вас видно,- пробормотал Николай.- Как это долго продолжается?
Грушевич помолчал, глядя на серое пятно полякового лицо.
- Слабый здоровьем,- сказал он, словно размышляя.- Нервы слабенькие... Боюсь, что он долго не проснется.
- Летаргия? - вскочил на нарах Николай.
- Если не подействует дневной свет, то он не скоро поднимется. Николай громко, недовольно засопел.
- Надо его переодеть,- шепнул он мне впоследствии.- А в целом ему повезло.
Так, его пришлось бы убить. Меня проняла дрожь.
В стене раздражающе попискували крысы. Николаем бросало на нарах. Грушевич суетился по погреба. Я устало сомкнул веки. Потом, когда я открыл глаза, был уже день, на Миколиному городе лежал раздетый до белья безжизненный поляк. Теперь нас стало восемь.
В углу, приперши посірілого Грушевича к стене, стоял Николай. Он осыпал его лицо громким шепотом, угрожающе махал кулаком. Оглядевшись, я увидел, что нары пусты, видно, все, кроме Николая и Грушевича, разошлись.
- Вы что там не поделите? - спросил я. Николай отступил от Грушевича, и врач подошел ко мне.
- Что делается, господин Повсюдо?-сказал он со стальными нотками в голосе. Губы его набухли и посинели от волнения.
- Ничего страшного не произошло,- сказал я, - Чего вы сцепились? Еще мало вас беда стучит?
- Я этого не подарю! - еще больше ощетинился Грушевич.- Вы погубили невинных людей.
- Успокойтесь, господин Грушевич. Вы же фаталист. Поймите, что так должно было быть.
Переобуваясь, я поглядывал то на одного, то на второго. Николай был фиолетовый от злости.
- Так должно было быть,- повторил я.
Они оба покосились на меня, и Николай сел на кирпичи, а Грушевич начал рыться в где им роздобутій чемоданчике с лекарственным причандал