Интернет библиотека для школьников
Украинская литература : Библиотека : Современная литература : Биографии : Критика : Энциклопедия : Народное творчество |
Обучение : Рефераты : Школьные сочинения : Произведения : Краткие пересказы : Контрольные вопросы : Крылатые выражения : Словарь |
Библиотека - полные произведения > Г > Головко Андрей > Сорняк - электронный текст

Сорняк - Андрей Головко

(вы находитесь на 2 странице)
1 2 3 4 5 6 7 8


- Все они такие, у каждого своя шкура. Вот понадивитеся: и этот, Мотузчин,- неделю-две, а там пойдет жить - или в кооперации, или в артель. Что вот нет коня - вдруг будет!
Дядя Охтиз локтем толкают Давида.
- Ну и народ у нас. А как же по-ихнему: даром страдал и на фронтах кровь проливал? - он затянулся сигаретой и вновь к племяннику, тихо и тайно: - Гнида как-то говорил,- авось, и в артель можно будет на жалованье, а может, и в начальство. И нам бы... Нищета и отца в три погибели гнуть.
Давид пристально взглянул на дядю Охтиза, затянулся сигаретой - дымок из нее до левого глаза тоненько поснувався,- прищурил парень, а потом сплюнул и вновь взглянул прямо в глаза дяде головой и тихо кивнул. И хоть и тихо, но Охтиз видел.
- Чего ты так, Давид? - затянулся и чвиркнув сквозь зубы.
- Давай бросим, дядя Охтизе, об этом. Снаружи вновь голос Гордиев:
- Через тын живу же от них, знаю еще парнем и партизаном. И тогда еще молодой был, а убіждьонний, и вот нет и нет - в Красной Армии, а слышу - в письмах пишет, что партийный уже. Сами родители не признавались, наверное, с полгода, прятались. И уже от девушки узнал. Спрашиваю старого тогда. Правда, говорит, спортили сына. И я подумал: да, правда. А это как-то виходю утром из дома - на току в два цепы молотят. Один в шинели - Давид! Ночью пришел, а чуть свет - за цеп и на гумно поскорей. Вот это я понимаю. И хоть коммунист, а в старой шинели, а гімнастьорку суконную продал и купил сапоги брату - в школу теперь ходит.
Тогда кто-то из толпы:
- Как по твоим, Гордею, розказах, так и вовсе он не партийный, выхода.
- Книжечка есть. В ней Написано, что член Коммунистической партии. Еще всякие книги есть партийные: "Земельный кодекс" и другие про советскую власть. Находили о переделе в "Земельном кодексе" - хорошо сказано: надо организовать земельные общины и составить приговор, тогда вышлют землемера и сделает он нарезку, как там. каждая община себе установит.
- Когда еще и весна была, написали заявление, а она как сквозь землю ушла.
- Нет, не пошла: дед Явтух, что в волости, вчера еще,- усмехнулся, знать по голосу,- дает закуривать: мой табак, его бомажка, смотрю - вплоть оно наше заявление.
- Ври!
- Ну вот, надо мне! И именно - где подписи. И мою, и твою, Гордею, фамилию и скурил, как есть,-на дым. А ты вот хоть сплюнь за меня и выбрось из головы. Что ты хотел...
- Ну, а у людей же как? Разве не одинакова власть? Вот и Недригайлівка, что только другого района.
- Да хоть и другой. Э, что там...- бросил кто-то.
Тогда по паузе - голос незнакомый чей-то, может, кого из недригайлівців:
- Чего? У нас без всякой волокиты нарезку вихлопотали. Уже и землемеры приехали, составляют планы. А это на весну будут нарезать.
- А как оно у вас? Одруби?
- Нет, всякий есть,- слышать, прикуривает именно. Давид встал из мешков и вышел на улицу, где в сутінях, на мешках, темные пятна фигур и поблескивают огоньки папирос. Тот закурил, затянулся - усы, борода на мгновение зачервонілися.
- Одруби,- ясно, что каждому в печени въелись полосочки и заплатки, по всей обчеській земли разбросаны. Есть и у меня у первого - аж в семи кусках шесть десятин. вел чекушку величиной за пять верст. Не столько работы на ней, как времени на дорогу згаєш. Да и в других так. Ну, и за одруби, конечно, стояли, за черный передел. Ну, взять же и то - всех же не вблаготвориш. Ведь это не свиток ситца с полки достал: - на сколько душ? - Имеешь себе! Земля - не ситец. А еще как у нас-чего только нет: и солонцы, и пески, и болота - десятин на двести. Как ты ее будешь? Кому какую? И опять же: и под селом, а и - за десять верст или и дальше.
- Такая же история и у нас с землей.
- На поля мы побили, на четыре поля. А где дальше земля - на поселок выйдет часть.
Зашевелились фигуры, огоньки чаще засверкали, заговорили все сразу:
- Видишь, у людей! Не одна власть разве?
- Так то люди, а мы - овцы,- Тихон Тулупа сказал и закашлялся. А мужчины хором:
- Говоришь, землемеры уже наехали?
- Да, планы уже составляют.
- Чудо! А у нас...- кто-то ругнулся зло и сплюнул. Из-за спины тогда Давид перегнулся в круг и тихо, а языков череслом целину відбатував:
- А у нас - вчера я был в районе и в земвідділ заходил - нашего приговора и в глаза там не видели. Ни во входящих, ни в ісходящих. Вы понимаете, что это?
Тишина. Чмых-чмых - паровая мельница артельный как смехом не присне из обманутых крестьян. А от амбаров возле веса - уже и свет горел. Гнида: "Ну, дальше, кто там?" В толпе кто-то вполголоса наконец отозвался:
- Да как же это? Уже и фунты собирали, по десять с десятины.
- Те фунты уже теперь - не фунты: "загрілися же" в кладовке, ну, что же с ними делать? Пропадет хлеб! Хорошо, что именно артели вальцов захотелось. А Гнида двух сыновей одстроїв, а третьем же как? Разве дома не надо? Может же, когда женится. А в Кныша дочь в Харькове учится,- фунтов же надо. Ну, про голову и речи нет.- Сзади, в спину кто - толкают. Оглянулся Давид - Тихон... Ты легче, Давид, мол.
- А разве что? Говорю же: и речи нет о Матюху. Потому бричка новая на рессорах, как он едет ней, сама на все село тарахтит о фунты общественные, а граммофон романсы о те фунты каждый вечер поет. Что там еще говорить? К деду привели ребята. Стала дело только за... землеустройством.
И ушел, сел на мешке, с Тихоном закуривает. А толпа - как загадку, которую загадал им: головы низко и ни слова, в мыслях. Гордей первый наконец поднял голову и тріпнув ней - не верит:
- Как же это могло произойти, что нет приговора. Подписывали же и уполномоченных выбирали, и фунты... Нет языка за них, правда, с ними что-то по коммерция вышла. Но то же в заем, вероятно, преданно артели, пока надо будет. Давид спросил:
- А сколько пудов за сколько?
Молчание. И впоследствии кто-то:
- Как это понимать: "за сколько"?
- А так.
- Есть же бомага в уполномоченных, сколько там одолжен. Тихоне!-крикнул в темноту. Из-за спины голос Кожушного Тихона:
- Меня тогда дома не было,- пахал на фонде. А еду с поля, смотрю: из амбара хлеб таскают к мельнице. Побежал,-что такое? Артели, говорят, взаймы... А сход? Зачем то сход, как хлеб гниет, и до первого требования одалживаем же. А хлеб же как золото. Скоты, хоть и по уполномоченных избран. Был спорил, а тут еще и Ковтуна с поля нет. Что ты один сделаешь? Акт какой-то составляли, я не подписывал - не давали, и о чем он - не признаются.
Давид тогда:
- Не признаются же, потому что знаем, о чем. А пусть, мол, тогда покажем, как надо будет, может, это и год пройдет. А к тому времени забудется, хлеб как золото был, сгорел наполовину.
- А такое! Шум.
- И что же это такое делается? Грабят народ среди белого дня!
- Тсс!..-кто-то сзади. И стихло. Ибо от кладовой в мельницу Матюха с Гнидой шли. А в тишине голос Давидов, видел Матюху, не видел:
- Так вот и надо нам - сход будет завтра - и спросить, пусть только нам скажут, как там с приговором дело, и о хлебе, и акт пусть прочитают. А то мы только по закоулкам шушукаємось, а толку с этого никакого. Как Гниды и Матюхи хотят, так и крутят. Тоже хоть и Гниду взять - старателя нашли: у всех троих в части упирается земля, да еще и земля! Вплоть кричат все три, сердечные: "Землеустройству!"
Затянулся сигаретой, блеснули на миг из-под бровей темные глаза, а губы в невеселой улыбке.
- Все у нас не так, как у людей. Советская власть - вот и она, думаем, на Матюху глядя. Но это - кто дальше Щербанівки мира не видел, а кто видел - то: не советская власть это. Темное, глухое и мутное село Обуховка, а в ней, как щуки, Гниды, Жеребцы и Матюхи...
Тишина. И вдруг из-за спины басище:
- Ну-ка, розступись!
Толпа качнулся, дорогу дал Матюсі в круг. В мохнатой шапке, в руках палка сукуватий, в руку толщиной. К Давиду в темноту подступился.
- Это кто?
На мешках блеснул огник, лицо Давиду осветил. Тихо, но твердо:
- Это я.
Мгновение Матюха стоял неподвижный. Глаза остро вонзились в Давида. А вдруг приснули, и крикнул в толпу:
- Роз-зійдись! Вы молоты или на митинг собрались?- Палку поднял.- Роз-зійдись мне сичас!..
Одхлинув толпа - кто между телеги, кто в мельницу. На мешках лишь Давид сидел с Гордеем. И стоял рядом Тихон Кожушна. Рукой грудь сдавил и закашлялся. Давид бросил сигарету, поднялся на ноги. А Матюха тогда палку в левую руку взял, а правой парня об руку и сквозь зубы:
- Ну-ка, товарищ, пойдем.
Отвел в сторону. В мгле двумя силуэтами чернели долго. Что-то говорили горячее - по движениях знать.
Потом дальше в мглу пошли,- аж на песке от реки тускло пляміли.
В мельнице как-то замолчали все. Только ґорґотів камень, сновали люди в белом мучной пыли. А из-за стены паровик зморено пыхтела.
Через минут десять, может, больше, зашел и Давид в мельницу. Был немного бледен. Вслед за ним Матюха всунувся в дверь. Этот - рожа из-под кудлатої шапки, словно здоровенный баклажан красный. Он прошелся среди крестьян, зорко исподлобья разглядывая. И на кого падал взгляд его, то вял, глаза впускал и озабоченно ли за кисетом лез в карман, что-то возле мешка - вот завязка словно именно разрешилась. Сказал мельнику что-то Матюха. Потом в дыру в стене пробита к паровика, вышел. Давида Тихон встретил вопросом в глазах... Еще и пожурил:
- Говорил же - берегись. Ишь, и налетел. Теперь напасти не оберешься.
- Зря! Все 'дно сегодня или когда, а нам надо было с ним говорить: знать должен каждый из нас, с кем он будет иметь дело. Ну, вот и поговорили "по душам". Что там, до нашего номера далеко еще?-перевел он нарочно на другое разговор.
- Нет, еще не скоро,- и Тихон закашлялся. А кашель такой плохой у него - глубоко из груди. Знать, болело ему, потому что руку к груди давил, и лицо с болью. Когда прокашляв, немного помолчал, а потом сказал:
- С ним разговор конечно которая: что не есть - сейчас на контрреволюцию берет. Только ты, Давид, впредь не будь таким горячим, берегись. Я же вот остался без печенок. Их работа,- он вновь закашлялся, руку на грудь, и лицо с болью.
Давид его за плечо.
- Ты берегись: грудину ту выставил. А желтый. Тебе, Тихоне, плохо?
Тот только головой покачал: ой как плохо! Давид велел ему идти домой, а он тут и сам с помолом управиться. Лошадь впоследствии пусть пришлет с кем-нибудь.
- Разве Марию пришлю,- сказал Тихон. И так ему плохо. Он одкотив воротник и тихо ушел из мельницы.
С недригайлівців именно последний домелював, начали мешки на телеги сносить, в дорогу собираться. Засыпал дядя Гордей за ними, а Давиду это аж через четыре номера,-разве через час упадет. Вышел на улицу и себе.
Морозно. Из-за левад выплыл месяц. Стало видніш от него - лунно. В темноте,- то лишь гомон, ньокання слышалось, а теперь стало видно кобилячі головы с дугами, крестьян - все в две краски: лунно, мгла. И на земле тени резко уложены, словно залиты тушью. Сильнее запахло конским навозом. И голоса в морозном пругкому воздухе сочные:
- Иван!
- Га?
- И поезжай! Что ты там огинаєшся?!
- И шину вот ув'язую.
- И, жмых этакая! Как стояли - некогда было?! Ну, закурили пока что. Тем временем Иван отосою от чьего телеги (ночью!) ввязывал колесо.
- Готово, ребята!
Разошлись до повозок, двинулись и длинной колонной на дорогу песками тяжелыми выехали. Гулко загрохотали по мосту. А за мостом в лес - весело цокали по хорошей дороге железные ходы.
Давид пошел вслед за ними к реке. А как стал на мосту, из леса так запахло письмом, дубовым, желтоватым. И збудились воспоминания давние-давние, как во сне.
Осенний лес, и их много было в оврагах, простуджених и больных, круг очагов... Пахло письмом желтоватым...
Нет. Сегодня он не хочет воспоминаний. Немного болит голова.
В лесу где-то далеко цокали колеса.
Перегнувшись через поручни над водой, Давид виплював сигарету с огнем - блись, и погасла внизу.
И вспомнился Матюха сразу, там, на песке, как стояли вдвоем: "Мне тебя, что эту сигарету". Он бросил и ногой раздавил ее. "Гляди мне, я контрреволюции не потерплю. Ты у меня и не писнеш!" Давид тогда ему: "Ну, ты, Матюхо, это брось: я тебе не Тихон, что вот второй месяц печени, тобой одбиті, кровью выхаркивающего. А насчет контрреволюции, то мы еще с тобой об этом поговорим". И сразу же пошел прочь от него.
Давид поднял голову, а прямо в лицо красная луна смеется и глаз так хитро щурит, словно хочет сказать: "А, брось ты Матюху. Ну, падла, ну, завтра на востоке в работу его возьмешь. А сейчас - тсс..." И сам прислушался, а на красной круглой морде такая блаженная улыбка разлилась: девушки пели на селе. И как же, вражьи дочери, поют! Вплоть умолкли собаки на селе, на леваде тени встали, брались за руки и ходили между деревьями, в лунном сиянии замарені. А ген на утесе, надо Пслом, где лодка привязан, пришла, заломила руки и склонилась над водой, расплетенные косы в воду уронил.
Давиду сердце так только - тук. Похмурився он. Опять - за Матюху. И он какой-то вертлявый стал, все виприсне с мысли у Давида. Только вот притянет к себе, а он - шмыг, и снова на мосту сам стоит Давид, а где-то поют девушки. И такие же молодые, румяные на морозе. Вереницей идут по улице, грудь глубоко дышат, и с груди - песня. Разве из груди? Все тело поет молодое.
Еще хмурился. И вспомнилось - чего это? - рукой грудь сдавил и кашлял долго и с болью. И это - Тихон. Что он в лесу тогда, был за вола здоровее. Да и ребятами с ним, как еще в экономии в строку были - босиком на морозе, в лохмотьях и - хоть бы что... Грудину ту выставил, а в больницу, говорит, если бы повез каждый раз масла и яиц. Видимо, это и дома...
...Зашел в дом, молча повесил шапку, на клюшке, сбросил сірячину и сел молча на скамье. А к женщине впоследствии:
- Поедешь к мельнице, Мария,- и закашлялся долго, и давил грудь.- Так что-то мне плохо! А там Давид смелет.
В Марии только ноздри тонкие ворухнулись. С жерди доставала платок, выгнулась Состоянию стройным и, запинаясь, к мужу:
-Ты бы хоть кожух таки был надел,- а сама кафтан накинула и не застебнулася,- Хомут в сенях?
- И вот я пойду.
- Я и сама! - и только фалдами метельнула по дому.
У, черт! - плохо как-то Давиду. И тогда, как был впервые в них по приезде, как-то вечером тоже было так.
Были так тепло встретились с давним товарищем. Были еще соседи. Целый тот вечер длинный говорили. Мария и еще дядина Гордієва невестка (пришла на попряхи) пряли на скамье, а вокруг стола мужчины - газету Давид читал. Потом заговорили о жизни в Туркестане, о путешествии и как где живут, что видел он. Говорили и о жизни обуховское. Прядки грохотали, а женщины настороженные - тоже слушают. И вот - что-то именно о жизни ген туда лет за двадцать заговорили: "Что же оно будет? Как же оно хоть дети наши будут жить? (Мы то уже видно, мол, как!)" Давид разошелся: коммуны, тракторы, жизнь какое-то сказочное. Глаза у мужиков как детские, слушают, не одірвуться, так сложно "врет". И когда стих, над прялкой Мария сидела, склонившись, потом голову и свела так, в шутку:
- Тихоне, вот Давид такое рассказал за жизнь, за детей, что... как ты себе не хоти, а чтобы...- и не доказала, потому что покраснела, и над глазами брови черные стріпнулись. И глаза на Давида - встретились глазами. Мужчины смеялись, шутили, и Тихон тоже.
- Это еще надо расследования сделать: кто виноват из нас? Мария встала из-за прялки, напилась и до стола кружку принесла - поставила. Затем через стол состоянию гибким к мужу перегнулась и чуб ему с шуткой растрепала рукой на глаза. Тогда на Давида глазами - блись, черными.
Мелочь это, а то так плохо и тогда было, и сейчас Давиду.
Вытащил кисет, стал закуривать. Месяц смотрел, а уже не смеялся. Надо Пслом, в лунном сиянии, на утесе, где лодка привязан, никто уже не стоял с заломленными руками - сама ива растрепанная склонилась над водой. На селе не пели девушки, слышать, реготались: в морозном воздухе аж сюда звонко их голоса. И звонко по улице стучал виз, ближе, прямо к паровой мельницы. И вновь Давиду грудь так только - тук!
Как к мельнице доходил, вдоль телег поредевших увидел кобылу Тихонову серую: в дуге стояла возле акации привязана. А с мельницы громкий ропот слышался и смех. И как зашел туда, что первое - смех Марии. В белой косынке маленькой, заранее кромками зап'ята, свита расстегнута, и глаза горят, а лицо румяное от шуток. О, до них попадись только! Даром что бороды, что, может, у кого-то дома шестеро детей голопузих,- любят женский смех. А еще как веселая, и бедовая, и остроумна,- клочать тогда бороды бородачи, и у них глаза сужены.
- Говоришь, мешка не набьет. Тот дед еще набьет.
- Э, нет уж,- покачал головой седой дед ед коша,- люльку еще так-сяк, хоть пальцем натопчу.
- Го-го-го!..
- Мария!
Крутнулась на каблуке женщина и не слышала уже: взглянула к двери, и брови здригнули. Ступила шаг, остановилась и смеется глазами.
- Где это ты, мой мельнику, и замешкался?
Давид умышленно, уж слишком солидно:
- Наша очередь за дедом молоть.
- А! - и пристально взглянула на парня, и стала - не знать: грустная, задумчивая.
- Лови, Карпо! - дед бросил ед коша пустой мешок, а Карп именно завязку суче, то Мария схватила мешок, повесила на ящик и совиком насыпала муку в него, и уже вновь веселая (о человеческие глаза), а о себе - нет-нет, да и взглянет на Давида, задумана.
Тот снес мешки на помост к коша ближе и сел на них, головой на руки склонившись.
Дедово Остапове выпадало.
- Чини, Давид.
Давид решил мешка Тихонового - пшеница. Как выпало, встал и засыпал на киш, тогда стал к ящику с пустым мешком - убирать. Мария пошла к коша. Грохотал камень. Крестьяне тихо говорили промеж себя, кто дремал. Вдруг со двора вбежал Карп.
- Ребята, да что это за шутки такие дурацкие: кто это отосу отцепил? Смех.
- То шутки, правда, плохі!
- А ты смотри, у кого две,- кто-то советовал весело,- да и себе пошути!
А дед Остап:
- Вяжи хоть вожжи, мужское, то доедем как-то домой.
- Да нет, что за народ такой без понятия! Грохотал камень, и снова тихо говорили промеж себя крестьяне. А кто и дремал.
Давид озабоченно впитывал мука: положит совик, набьет туго мешок и вновь за совик берется. На Марию старался не смотреть - и так знал: сторожка она и за каждым его движением следит. И сквозь веки словно слышит на глазах своих взгляд ее горячий. "А, это ерунда!" Вплоть хмурился. Думал о сход завтрашний. Это же впервые после стольких лет всех обухівців в группе увидит. Какие они на востоке? Неужели это правда: что бы не голосовал Матюха, всегда "единогласное" проходит? Оно и то - темный народ, напуганный. Ну, а когда увидят, что правда ведь есть же где-то, бедняцкая правда... "Нет, черта с два, Матюхо!" Вспомнил в степи экономию и дяди Клима. Ниже сада будет выселок, коллектив во дворе. Гр-гр-гр...- жатками жнут. Тихон на передней, дядя Клим... А на стерне женщины, девушки над снопами, в красных платках, в беленьких... и кромками какая-то наперед зап'ята, брюнетка, веселая...
У, черт! А она стоит возле коша, на него смотрит, задумана. "Нет, это свинство надо к черту! С Тихоном жить надо делать. Кто более верный за него?"
Набивает мешка, крепко губы. Во главе высоком морщина между бровей. И такой смуглый и... хороший!
- Давид! - чтобы хоть взглянул на нее. Поднял голову.- Надо засыпать?
- Да уж.
Насыпала в коробку ржи Мария стояла с ней в руках, потом выгнулась пругко, в кош заглянула, потом на парня - в той самой позе, и ждала. И забылась. Когда снизу Давид крикнул, бросилась и засыпала рожь.
Так и смололи. Давид набил последний мешок, туго завязал и взвалил себе на плечи. А Мария еще раньше схватила мешок, никто и не подвергал ей, и побежала к повозке. Как нос Давид, именно положила была на телеге, и крутнулась, и - темно же - просто налетела на парня, просто грудью.
То за ее плечо.
- Легче, молодице!
И хоть темно, ну, вот же видела, ну, и усмехнулся же. Повеселела сразу Мария. Мешки те пиряла; свитка розстебнена, из-под платка прядь черное вибилось. А уж как ехали, Давид сидел, ноги через полудрабок свесив, и погонял, а она сзади на мешках лежала навзничь, головой вплоть до локтя Давиду и глазами снизу, как тот оглянулся, словно звала: вот прильни!
- Давид, чего ты сегодня такой неприветливый?
Тот дернул за вожжи.
- Чего же я? Я одинаковый.
Мария задумано:
- Э, нет!
И молчали потом всю дорогу оба. И думал опять Давид о Тихона и о его плохой кашель. И думала Мария - кто знает? - может, тоже о Тихона и о его кашель плохой?
Тихо в улицах. Темно по домам. Только в Матюхи все окна светились, и хоть не отчетливо, а слышно было, когда проезжали мимо двор, пела за окном певица из граммофона какой-то романс.
- Ну, вот и дома уже мы.
Давид обернулся к Марии, а она лежала навзничь на мешках, как и тогда. Месяц ей в глаза, и темные, и блестящие, и неподвижные, словно стеклянные. Давид оторвал взгляд от нее и спрыгнул. Мария свелась тогда и села. Сбросил мешок Давид, к тыну поставил, второй взял на плечо. Мария взяла вожжи.
- Только вот что, Мария,- задержал ее Давид,- пусть Тихон дурака не строить, пусть лечится. Хлеба жалеет - хлеба наделаем.
Женщина грустно и задумчиво:
- И хлеба не жалко, и полотно же у меня есть. Разве я жалею!
Двинулась. И вот как од'їхала уже, а Давид именно на перелаз стал, осмотрелась к нему и что-то сказала. Не тукнула, а тихо, Давид и не расслышал даже.
- Что ты такое говоришь?
Тихо. Смешок...
- Э, было бы слушать!
Тихо. Пели петухи на селе.
Давид повносив мешки в хижину и вошел в дом, зажег свет на столе. Мать встала ужинать сыну дать. "Наверное, уже поздно?" - спросила. "И за полночь". Но и поужинав, не погасил еще лампы он. Достал с полки абажур из газетной бумаги, чтобы на пол не светило. Поставил лампу на край стола и разделся. Спал он на скамье против окна, к покутья. Над маленьким окошком - Ленин. На углу в головах - клок книг.
Достал одну. Еще глаза смотрели мечтательно куда-то за окно в лунную морозную ночь. А потом отвернулся: "К черту!" Развернул книжку и, найдя страницу завернутую, впился глазами в мелкий шрифт.

VII
Икнул Матюха - еще глаза закрыты, поплямкав губами, а во рту плохо: "Фу!" Открыл заспанные глаза - над головой блестящие шарики кровати, от стены ковер и башмачок голубой с желтым, гарусний,- Лизина работа. "Гик",- склонился с кровати над чугунок, сплюнул. На белой подушке рыжее пятно, и на простыне пятно. Было того... знать. Что и сколько там выпили вечером! Или, может, что был в розстройстві?
Буль-буль, буль-буль - предоставили секунды где-то за стеной в столовой, словно после дождя капли из желоба в шаплик. И тихо. Лишь через дом за дверью шипело, шкварчало что-то, и дух жареного несло, аж на рвоту сводит.
- Зинка!
Голос хриплый с перепоя,- тоненько звякнула стеклянная ваза на комоде, как вот муха крылышком в струну. Скрипнула дверь кухонные, отклонилась половинка в спальню, и на пороге - Зинько.
- Что такое?
Именно зевнул Матюха и потянулся, захрущав суставами. Взглянул на служанку пристально и после паузы спросил:
- Из церкви еще нет?
- Еще нет.
Спустился взглядом с лица по стройной девичьей фигуры до ног. Од ног-вверх. Подумал: "И что тот Ленька в ней нашел такого? Худенькое себе". Зинько перебила:
- Более ничего?
- Пожди! ... Никто еще не приехал?
- Безпальки приехали. В церковь пошли все. "Ага! Ну, а Жеребцы, пожалуй, прямо к церкви уехали. Вот чего это с Щербанівки никого нет? Ленька же небезпремінно должен быть. Разве, может, дела какие неотложные. Что милиция, пожарная команда..." - махнул рукой и склонился еще над чавунком.
- Ты забери это. И что оно воняет у вас там смалятиною? Дыхание просто забивает. Огурцов достань или нет - кислиць. Не яблок, а что вот в бочонке, и кваса націди. И дай умыться.
Зинько расположила половинку двери и вышла в кухню. А тут - аж голова болит и как чадно. Шипит, шипит в печи, как в аду. Баба Секлета Гнидиха куховарює сегодня. Выбивались седые пряди из-под очипка, раскраснелась возле печи, ей лоб блестит от пота.
- А ты куда? - увидела, что Зинько платок на плечи накинула.
- Кваса на похмелье.
- А, горе мне! Соломки вот надо, пирожки никак не підпеклися, а из церкви - как не видно. Подождет кваса, беги лишь соломки сухенької вхвати.
Зинько побежала, а баба Гнидиха охнула, розігнула старческую спину на минуту и снова к печи. Люди же будут чужие, как же можно, чтобы стыда набраться? "Кто куховарював?" - "Баба Секлета". Аж головой покачала. Свадьбы и храмы еще с давних времен по хозяевах - кто их одбував, как не она? В Огиря всех поженила и замуж пооддавала... Как и до революции,- какая же тяжесть была: те же помещики, можно сказать, а баба Секлета - своя в них. Ибо по панам в молодости служила, обхожденіє их знает... Одсунула здоровенный горшок (летом, как паровая молотила, варили в нем), помешала .ложкою блюдо, лизнула и смаковала долго; хороший борщ, как в гостинице! Засунула горшок.
Зинько вбежала снаружи.
- Уже из церкви идут.
- Ой лышенько!- вплоть бросилась баба Секлета. Віхтик быстренько из соломы скрутила, в печь на жар віхтик и раздувает. Как-как сама в челюсти не вскоче. Зинько до погреба - хлопнула дверью. На печи-то зачмихало, а потом заплакала.
- Ой горечко!
Вышел из комнаты сам хозяин. Уже обут, в галифе и в рубашке нижнем с манишкой на всю грудь - черным виноградом вышито. А голова как копна сена, растрепанная со сна. Стал умываться в миске голубой. Затем Зинько кваса принесла полный кувшин и кислиць миску. То он, еще и не втершися, еще мыло на шее и возле ушей, схватил кувшин и выпил из него, пожалуй, с кварту. Сплюнул, потом стал утираться.
Во дворе тогда же хряпнула калитка, и цеповий собака залаяла и с цепи рвался к воротам сначала, потом к крыльцу уже. Слышать голос Лизы: "Пошел вон, дурак!" Застучали ногами на крыльце. Наконец домашние двери распахнулись настежь, и увалилося гостей полон дом. Впереди Лиза.
- Ой какое же здесь воздух! Пожалуйте в комнаты! Тетя Оля, Ниночка!
Огириха сразу же сбросила шубку из себя и на печь к внуку - сняла его с печи. Матюха галантно раскланивался с дамами своей копной сена. Шумно жал руку мужчинам - Безпалькові и тестю.
- А Данюша же?
- Лошади випрягає.
- Ну вот!.. - он обратился хмурый к работницу, что возле лохани свиньям готовила, и прикрикнул на нее:
- Ты как будто вчера привезена: приехали - значит, отпрячь надо!
Зинько взяла кружку и, обхлюпуючи руки над цеберкою, сказала через плечо:
- Видите - не сижу, не свернула же руки.
- Побазікай мне! - исподлобья взглянул на служанку и, уже как вышла и, сквозь дверь будто видел ее фигура и лицо в профиль к нему, через плечо: - "Не свернула же руки". Шваль этакая! Еще разговоры в нее!
- Пожалуйте,- к гостям обратился.
Зашли в столовую.
Просторная, с большими окнами, просвечивающимися занавесками позавішуваними, хата была убрана не по-мужичому. На углу большой стол, уже накрытый скатертью, с приборами человек на десять. Софа застелен ковром. Под стеной от спальне - кровать, не то, что спать, а декоративное, с подушками белыми как снег и - как не до потолка. Просто двери - "шикарное" трюмо. Сейчас перед ним Наталья, Данюшина женщина, поправляет прическу и видит в нем - в дверь из кухни зашли мужчины: Матюха прошел в опочивальню, свекор тяжелый, с одышкой, сел на первый стул. Безпалько прошелся по комнате. Стал перед граммофоном, что в углу на столике.
- Да, вот это вещь! Пять червонцев! - покрутил головой. Пыхтел толстый Огир. Все молчали. Ниночка, сидевшая против окна на стуле со скрещенными на животе руками, с благоухающей платочком в одной, вернула безразлично голову к отцу, потом вновь одвернула и застыла - в кухонную дверь взглядом, словно там фотограф из-за двери: "Минуточку, снимаю!" Вышла Лиза из спальни в голубом халатике и взяла от матери ребенка, а в кухню крикнула бабе Секлеті, чтобы подавала на стол. Затем пауза. И сказала первая Безпальчиха, как и подобает после церкви и с хорошим аппетитом перед вкусным борщом:
- А старый уже у вас отец Євлампій. Старый и седой.
- Да, дряхлый старик,- тяжело дыша, сказал и Жеребец,- что летом, а что и жизни-таки: те же разбойники не потаскали разве и его? И в ЧК вместе со мною страдал в подвале.
- Господи, и что за время было такое страшное! И не думалось...
- Наладилось,-вновь сказал Жеребец, короткими пухлыми пальцами перебирая на коленях,- выходит хмель из головы. Вот и в церкви теперь; кто жег, грабил - в церкви теперь.
- А еще же и поп у вас - порохня из него сыплется,- бросил Безпалько, просматривая граммофонные пластинки. Ед трюмо Наталья:
- Ой Никаноре Иванович, как же вы виражаєтесь красиво! - и чопорно свела брови дугой.
- Да, Да. Вам бы нашего отца Симона хотя бы на месяц, то вас бы тогда от церкви и за уши бы не оттащил.
Безпальчиха вплоть рассердилась: носится со своим отцом Симоном, как дурень со ступой. А Жеребец заинтересовался, что же это за отец Симон в них. Ответила Безпальчиха за мужа:
- И катафалія же у нас.
Огир вплоть вернулся к сестре, самой головы никак, то всем туловищем.
- И настоящая катафалія?
- Да ну да, настоящая. Аж в двух приходах захватили церкви. Поначалу всего было - и головы попровалювали некоторым, и церкви запирали двумя замками: и те, и те. Затем взяла верх катафалія. И наш приход успенский. Теперь аж за версту хожу в церковь.
- Потому что глупая: ни разу не была, а гудиш,- сказал мужчина,- слово божие на всех языках, хотя бы на китайском или на негритянской,- все равно - слово божье,- делано серьезно доказал он, хоть было знать, что сам в слово божье ни на каком языке не верил.- То было по-славянски: паки-перепаки, а вот а родном языке... и еще как грянет хор "боже великий, единый", просто в сердце льется тебе. Вторая баба так и заливается слезами. Благоліпіє храмовые такое придал: венки, полотенца на всем иконостасе. Общину сестер мироносиц организовал. А уж как правит службу - ну, тот же артист! Что вы хотите - басище силенне, сам представительний. Как кадить и пройдет по церкви, так народ, особенно женщины, перед ним и клонятся:
А уж как проповедь скажет! И в политике разбирается хорошо.
Именно порог Данюша переступил - коренастый, с русявими усиками вниз и низькобровий. Он был в защитного цвета военном кителе, на плечах от погон лишь по две дырочки возле воротника остались. На пороге от спальни, как в зеркале,- Матюха. Только этот красный и в пиджаке, а с боковой кармашки - красный кромок партбилета,- когда на партсъезде видел так в очень видного партийца.
Поздоровались. Все как-то притихли в доме. А Матюха с Данюшею сели бок о бок на генеральшиній диване. Огиренко, закинув ногу на ногу, вытащил пачку папирос и Матюсі: "Прошу" - и сам закурил. Никанор Иванович завел граммофон и поставил пластинку "Ой говорила мне мать". Это было хорошо: всем стало свободнее, не чувствовалось напряженности, ибо хоть и свои, родственники, аз памяти как вырвать Огиреві те воспоминания?
...Стоял простоволосый, испуганный, а он - Матюха - с наганом у него перед мордой.
- Где николаевские, веди!
В саду лопатой копает Огир, бледный, а он еще наганом по підбіччю.
- Шевелись, толстопуз,- и материт...
И за Наташей же гонялся конем по хуторе. Конечно, когда это было - еще в 1918 году. Теперь свой человек. Но как вырвать те воспоминания из памяти?
Сопит Огир, пухлыми пальцами на коленях задумано перебирает. Глянул на зятя, а тот исподлобья - разбежались взгляды. Вновь пальцами перебирает, сопит старый. Н-да... А ему разве, Матюсі, то забылось? Где-то какой-то червячок точит. Недаром же когда пьяный взял руку тестеву, размахнувшей, по морде бил себя ею и кричал: "Я сволочь!"
Вспомнил это старый. А Матюха другое что-то вспомнил, наклонился к Данюші и хмуро сквозь зубы: /
- Что там Кушниренко в допрі дурака валяет?
- Да я же писал тебе за маму.
- И писал же... на поруки взять, потому выдаст. - Я же так и знал. Разве не чувствував, то елімент твой Кушниренко? Вот и изволь теперь. Конечно, кто ему поверит и какие у него вещественные доказательства, ну, а пятно, хлопоты?..- вплоть кусал сигарету Матюха.- Гад этакий! Сидел бы уже, когда попался. Ну, два года дали бы ему... поддер-жку давали бы какую-то и мы.
- Я и в этот раз, как женщина к нему ехала, червонец дал.
- Ну, как же он там?
- Якобы в карты дуется на всю. На свидание вышел,- рассказывает женщина,- в одних подштанниках и пиджачок одолженный на голое тело. И одеяло, подушку и проиграл. И председатель провалена. Жаловался, что поначалу уркагани жить не давали, ну, а теперь уже - свои.
- А расследование же как?
- Видно, закончено. Он отказывается от всего: мол, у цыган купил, и все. Спрашивала женщина следователя, можно на поруки его взять. Говорит, что приговора от общины надо.
Данюша прислонен ближе к зятю и сказал:
- Вот же сегодня сход, надо бы...
- Да! Надо будет! - языков с замыслы бросился Матюха по паузе.
Граммофон стих. Принесла пирожки на блюде к столу Огириха, Секлета - борщ.
- Прошу безропотно за стол! - запрохувала Огириха.- Лізочко, ты же хозяйка... И где и Зинько ваша, хоть бы ребенка в молодицы взяла. Зинка! - позвала в кухню. И вбежала и взяла ребенка.
Заторготіли стульями,- садились к столу шумно. Матюха с буфета графин и достал вторую, младшенького, с наливкой для женщин.
Угощали хозяин и хозяйка: до пирожков, к борщу. И еще же рюмки в Матюхи! То после лапши уже языков одмінилися все. И сам хозяин уже не исподлобья смотрел, уже и разговорчивый стал. И все за столом стали шумніші. Каждый говорил выше тоном ед обычного, и говорили много. И приборами стучали шумніш, а уж что ели - на славу! На двух блюдах принесли Секлета и Зинько жаркое и яблоки моченые. Первая в Матюхи мнение, как глянул,- что утки без воды никак не могут.
- Конечно. И более сытые, и кормов меньше идет, как они на воде,- кто-то заметил с женского края.
- Ясно! - Итак, налил полную рюмку, аж на скатерть полилось, и тестю преподнес. Тот отклонил тихонько рукой - своему, мол, здоровью.
- Гм! - пожадно взглянул на рюмку, прозрачную, как хрусталь. А из кармашка боковой - красный краешек. Усмехнулся Матюха, взглянул на гостей с застывшей улыбкой. Затем нахмурил брови и сказал не своим голосом - задорно перекривляючи кого-то: - "Раз ты партейный, не должон ты пить!" - Аж голову в плечи втянул и свел брови - это уже он: - А разве высшие партийцы не пьют? Конечно, не эту гадость, а коньяки всякие, портвейны. Пьют, и еще как пьют! Спустя - наша работа партейная,- пей без никаких розговорів!
Выпил. Угощая дальше, заговорил:
- Это хоть научились гнать, благоприятное какая-то, все равно, как и николаевская когда-то была. А поначалу бывало - рыжая, вонючая, нос затыкаешь рукой. А пьешь, потому что не пил бы - сгорел бы до сих пор. Как и во партизанщину вот - когда спишь, бывало, тогда только и не пьяный. А дела, брат, которые творили! Или как и военным комиссаром был в волости... Ну, ну, Никаноре Ивановиче, всю. "Чтобы наша доля нас не цуралась".
Данюші налил. Вновь говорил дальше:
- Потому как не пьешь, то и судьба где-то вне Уманью ходит, и сам ходишь как неприкаянный. Думаете, легко партєйному с таким народом? Думаете, не знаю, как на меня смотрят обуховке - как на черта! "Живет здорово!" А что бы кровь свою в революцию проливал, жизни, можно сказать, не жалел и ходил бы обшарпанный, ячниками бы давился и по-свински жил, как они?! За что мы боролись тогда?!
- Правильно!
Тикали приборы, говорили весело на том краю стола женщины. Матюха все более вошел иисус в роль.
- Конечно,- кто жизнь го топонима " артек", тот: "Правильно". А у нас же народ! Вот только и розговорів - не в глаза, конечно, разве бы я позволил? - по закоулкам: "породнился С кулаками..."
За столом - как ток по всем пробег.
- И пока те "кулаки" будут?
- И равны все, и кулаки еще!
- Троцко в чужом доме живет (с хутора же выгнали), как старец ходит, а кулак!
- Вот же народ! Ясно же сказано, что кулаков теперь нет. Есть крепкий хозяин. Только кто идет против власти или не піддержує ее, то - кулак, залесный элемент.
- Но мы же продналога того не платим? - Огир вплоть плечами пожал.
- Так же. А что у вас пара волов и пара лошадей...
- Да и лошади же то Данюшині...
- А хоть бы и ваши? Земледелец, значит, добрый хозяин. И государству от него только польза. В газете же читала как-то Лиза, в "Правде", наградні уже хорошим хлеборобам дают. Власть понимает. Вот и в аренду - бери сколько хочешь, чтобы порядок дал ей. Нанимай хоть десяток наемников себе,- пожалуйста!
Данюша важно тогда:
- Иначе и быть не может. Наша Украина до войны была "житницей Европы". И знаете, сколько хлеба мы вывозили за границу? А теперь давно разве вот сами с голода пухли? И еще пухнуть будем, если власти не примут меры и правильно не решит аграрного вопроса так, как это нужно в интересах государства. Потому что сейчас мы видим у себя на свои собственные глаза? И десятина, что у помещика или земледельца-собственника - пусть будет по-ихнему уже - в кулак,- давала двести пудов, теперь дает двадцать. Ну, у хозяев-то, правда, бывает, что и до сотни дает, а уже в кенесе, так именно - двадцать пудов, и то еще - "слава богу". Потому что при такой обработке, при такой культуре - глупая земля и семена возвращает.
- Это правильно! - положил Огир на тарелку вилку и вытер полотенцем усы.- Душа болит, как гляну, как то кенесе с земли святой издевается, ел меня же за клуней хуторяне взяли. Шесть лет уже, а не могу смотреть. Душа болит! Вот уедет,- солнце підіб'ється, рассеет на стерню, коровчатами пошкрябає ральцем, в одну борону заволоче - роди, боже, хоть как! И уж косить придет. Бывало, заблуде какой - свою ниву ищет-ищет, бедняга.
-У вас хорошо, что хоть сеют,-засмеялся Никанор Иванович,-а у нас хитрее народ: на осень зрале, пусть падалица востоке. И родит.
- Хоть их родимець детства избил был, как так хліборобити! - Огир вплоть откинулся на спинку стула, опустил голову, сломал бороду в грудь и смотрел задумано куда-то за стол в угол. Заговорил неторопливо:
- У меня же было до революции семьдесят десятин. И я ее - збуди полночь, с завязанными глазами по всем кусках обводю. Нигде и в борозде не спіткнуся... А орешь, бывало,- в две же пары всегда, уже не боишься, что пристанут: "гей и гей". Батуєш ту борозду в колено. И сеешь же - не в землю, а в пух. Ну, и родило же... Надо любить ее - землю, спишь и во сне, было, видишь...
- А теперь вот и не снится,- засмеялся Никанор Иванович.
- Нет, снится и теперь.
Сидел задуман, тяжелый и хмурый. На том конце стола весело говорили и смеялись женщины. Матюха снова взял графин, мол, надо .ж и землю святую полить, чтобы родила и чтобы снилась хорошо.
- Нет, мне эту ночь приверзлось,- аж на стол склонился Огир и усмехнулся,- вдивленіе чистое, не сон. Своему здоровью,- одхилив он рюмку. Вторую выпил. Потом полотенцем вытер усы и стал рассказывать свой сон. И женщины затихли и вернули сюда лицо.
...Утром едут сеять как: он, Данюша и Илько - наемник их. Сіялкою словно едут, за хутор - за садиком сейчас нива. Смотрит он - вплоть пашню его и перепахивает кто-то. Небо красное, а на нем, как вот рисунки в книгах: черный весь и человек, и лошадь, в соху запряжена,- не в плуге, а как вот в России,- в соху. И человек за сохой идет. "Что за причина?" Аж оторопел. На Данюшу: "А смотри, ты видишь?" - "Вижу, говорит, пашет сохой".-"И то что сохой... А то на нашем!" И так в груди и екнуло. Скорее к нивы едут, стали на обножку. А он подъезжает именно - Тихон Кожушна, здоровый такой, краснорожий, а лошадь - одни кости и шкура. Прекратил, смеется и ехидно: "Чего оторопели? Что пашу? Он теперь где твое" - и показывает рукой на економічеську землю, и именно-где солонцы. "Как не мое, на каких правах?" -- "А на таких правах, на совецких",- и ехидно смеется, погоняет лошадь. Жеребец стал в борозде перед лошадью и - по морде, по морде ее. А она как заржет. А из-за леса солнце тогда, и не солнце, а языков пожар, красное так и разлилось. И єроплани, как галич, летят из-за леса. Смотрит Огир - вплоть Тихон как затруситься и - гэп, на пашню прямо, навзничь и разбросал руки, а изо рта кровь, и судороги его корчат.
Круг стола такая тишина, аж слышно дыхание затамовані. И в тишине кто-то: "Ага!" Огир перевел дух и тяжело вздохнул.
- Так я и похолонув все: Илько же біля. волов. Это же расследование будет, по судам, еще и в ГПУ потянут. Вплоть смотрю дальше, а то уже и не кровь, а зерно, как с элеватора - сыплется, сыплется и просто на пашню, уже и Тихона засыпало, только голову и видно. Куча уже там, и все сыпется. Я на Данюшу - беги за мешками, а он - как окаменел - и не рухнеться. Хочу сам сдвинуть с места - и не могу. Аж в пот бросило. И проснулся, рубашка на мне - хоть выкрути.- Огир откинулся на спинку дивана и дышал тяжело, словно действительно, пока сон рассказал, заморился, задыхался. На женском крае заговорили тогда:
- И такое приснится. Словно против войны, что ли?
- Тебе все война! - махнул рукой Никанор Иванович.
- А єроплани же и кровь? - не унималась женщина.- Теперь же как рассказывают, какая война будет, вплоть млеешь. Якобы в воздухе больше и газами душить.
- Да, техника - все,- отозвался Матюха и повернул к тестю голову,- а вам, правда, сон это... замечательный приснился.
- Умгу,- закуривая, мгукнув Данюша и криво усмехнулся: - Если бы Тихона и еще кое-кого из землеустройщиків схватили судороги, сугробы пшеницы насыпались бы.- И - паф сизым дымом.
- И Тихон уже. Как крестили его, теперь как вич вот, что на нем істика побьешь: из ярма смотрит и сопит только. Здесь новый.
- А кто такой?
-- И есть...
Пришли именно Гнида и Губаренко с женщиной - лавочник.
- А-а, дорогие гости,- пьяный, распял руки Матюха,- пожалуйте! А ты, чертова Гнида, хитришь все. На, пей теперь подряд, когда так, сколько и мы выпили.
Налил Гнида три подряд. Далее Губаренко.
- А своему же здоровью?
- Э, я уже. Мне еще и на сход идти. Да и на вечер надо еще оставить место,- отговаривался Матюха. Губаренко взвесил на это, тем временем Гнида, обгрызая косточку, заговорил:
- Уже сходятся. Немало уже было, когда я заходил. Там что-то Давид розумує очень, а с ним Тихон и Каким-гармонист,- на рассвете из свеклы вернулся. Мутят народ: слышал, что-то о землю говорили и о хлебе, что собрали были,- и после паузы добавил: - Сурйозный человек тот Давид, будет нам с ним хлопот немало. А это же и перевыборы скоро. Может такую свинью подложить, что только ушами ляпнемо.
- Что? - посмотрел с презрением и грозно Матюха па Гниду.- Кто ушами ляпнет? Я? - Брови низко упали на глаза, глаза налились кровью.- И я, мать...- трах! - по столу кулаком, как обухом. Забрязкотів посуда. Вскрикнули женщины, некоторые из-за стола вскочили. И мужчины забеспокоились.
- Корнюшо, ну, не надо! Ну, брось!
- Как это брось?! Какой-то сопляк, а я ушами ляпнет?! И я одним махом,- опять - трах! - по столу,- в бараний рог скрутю!
Подбежала Лиза, успокаивает мужа:
- Ну, свернешь, Корнюшо. Не розстроюйся. Тебе же нельзя.
- А что же он! - А все-таки сел на стул Матюха. Смотрел исподлобья и тяжело сопел. Лиза рукой гладила ему спину.
- Ишь, настроение испортил и себе, и всем. Погулять же съехались, а как на похоронах стало. Раскис Матюха:
- Заведи граммофон.
Заиграл граммофон вальс "На сопках Маньчжурии". Издалека где-то, словно из глубины сада с эстрады оркестр духовой. Звуки залляли комнату до отказа, заглушили голоса. Наташа сделала тур и перед трюмо стала, поправляет прическу. Женщины убирали со стола, а которые сидели на диване и что-то говорили. Перед мужчинами только еще стояли приборы, и в графинчике Лиза налила еще по четверти. Оркестр стих, пела Вяльцева. Затем дуэт, потом снова оркестр.
Из кухни вошла Зинько. В шуме, в табачном дыму, как в тумане, прошла служанка серая, как перепеличка, в неуклюжих сапогах, по простілках покрытых, к хозяину из-за спины. Мол, там мужчина пришел, послала община: что будет сегодня? Рукой махнул Матюха:
- Пусть підождуть.
Зинько вышла и сказала мужу: пьяный, махнул рукой, сказал: "Пусть підождуть". Мужчина молча надел шапку и молча вышел из дома. А Зинько снова взялась за посуду; перетирала возле стола. Смотрела в окно задумана: садилось солнце красное за домами, где-то в степи, на далеких масштабе.
VIII
На углу от майдана, где церковь, возле школы людей уже собралось немало. Топали сапогами на крыльце, курили, болтали, сновали в коридор, из коридора. Стояли у ворот на улице толпой.
- Чего они не начинают?
- И головы нет,
- Гости же в головы!
Чесал затылок кто-то: пошел сюда, а дома ни годовано, ни наповано, а кто ему:
- Ты что же, порядков наших не знаешь? На два часа назначен - в семь собирайся. Нигде, пожалуй, такого нет!
Кто-то подводил расходиться, потому что все равно, мол, ничего сегодня не будет. И из-за ворот тогда из толпы крикнул кто-то:
- Да, братцы, розходься!
- А разве что?
- А вон - смотрите!
У ворот сразу стихло, и все смотрели на майдан. И на крыльце стихло. Хорошо отсюда видно: от ветряков по дороге пара резвых вороных лошадей в бричке летели прямо сюда. Ближе. Вплоть землю рвут копытами вороне, в мыле. А кучер на облучке в красном картузе - милиционер - откинулся назад,- на віжках кони несут. В бричке развалился начміліції Сахновский из района. Толпа колихнулась и од-неслась по улице к огради. Как вихрь, пролетела мимо школу. С шумом снялись галки на тополях круг церкви. А где-то в улице уже баритон - "е-эп!", и воробьи с плетней, и малышня с дороги, как воробьи, под заборы разлетаются.
- Ну, теперь жди их!
- Розходься, братцы!
Толпа качнулся и еще зашумел сильнее. Сходили с крыльца сюда к воротам. Уже были расходиться начали, как нагло группа, с улицы виткнувся,- машут руками на них и хода ускорили. Что там такое? Возвращались в школу, и то группа подошел.
- Куда вы розходитесь? Вон идут!
- А начальник милиции разве не к нему поехал?
- К нему. На воротах стрілись, встал из брички, но и во двор не зашел. Прямо сюда идут все. Видно, что-то важное.
- То неспроста, как и во двор не зашел. Угадували: может, кого арестовывать? Потому что если бы самогон трясти, не так бы это неотложно, где же и во двор не зашел. Как-то все притихли и молча, мрачные и тревожные, валили в школу, бухали сапогами на крыльце, к группе: "Идут!"
В классе за столом секретарь сельсовета сидел и что-то отмечал в продподаткових списках. Окружили крестьяне его. И на партах сидели. От окна ген на партах - целая толпа. Против окна стоял Тихон Кожушна, сидел на лутке Которым, что это из свеклы вернулся. И говорил он, рассказывал о работе на свекле, о жизни тамошних крестьян, живущих вблизи сахарного завода, о заработках их на плантациях. Мужики слушали внимательно, восторженно. Уж не утерпел Гордей-бедняк, у него семеро детей:
- И бывает же людям добро такое - завод! А здесь, как обжався, хоть поломай руки, потому что не нужны ни на что. Или если бы сжег мельницы, а чтобы бог ветров не посылал,- хотя бы за крылья мельницы крутили, работа бы была. И как мы ген туда дальше, лет через десять, в мире и будем жить? Народу же намножиться. И так той земли - вот и в нашей общине - и по три четвертины на душу нет. Шкрябаєш, шкрябаєш ее, сердешную, а того хлеба из нее - всилу до весны дотянешь. А тогда что будет? Беда, Давид! -склонился он к Давиду, что сидел с ним рядом на парте, и покачал головой.- Вот ты книжки читаешь всякие, скажи мне, сын,- что оно будет?
Парень поднял голову, задуманный, и спросил:
- А как вы, дядя Гордею? По вашему мнению? Гордей минутку в задумчивости смотрел в чернильницу
на парте, и весь он словно застыл. Вдруг поднял лицо и сказал:
- Я так думаю, сынок, что вот как не выработает центр ничего насчет переселения - есть же праздные земле и в Сибири, и на Херсонщине, и на Кубани,- и как не настроят новых заводов, чтобы нашу сельскую голоту - как-й у меня растет семеро - они втянули в себя,- плохе жизнь будет.
- Это верно, дядя Гордею. И за расселение, и по заводы. И центр уже выработал: есть же фонд переселенчеський. Только что бедные мы, не может государство переселенцеві помощи даты, а так, на свои силы, кто же сможет далеко куда переехать? Или вы, или я? И заводы старые пускают и новые строят. А уже тогда на базе реконструированной промышленности можно будет и именно земледелие преподнести, чтобы было оно в нас культурным земледелием, а не таким несчастьем, как теперь.
- А это именно, что несчастье, а не земледелие,- качали головами крестьяне. А в Півненка сын в агротехнікумі учится. Наклонил голову в круг Пивненко и сказал:
- Надо к агрономов прислушиваться.
А Каким:
- И машины всякие заводить, как тракторы. На сахарном заводе, там же на свекле более тракторами делают.
Из-за спины голос:
- Тракторы - да! А тогда строить казармы, а эти дома порозвалювати и коммуну заводить. Хорошая жизнь будет: работа же по наряду, по карточкам в гамазеях все получать,- еще на Якима поглядел и криво усмехнулся,- а вот тебя, Якиме, за каптенармуса наставим.
Каким только посмотрел, но и слова не сказал: с таким дураком как болтать! Сплюнул только с презрением. Из-за спины еще тогда кто:
- Нет, что-то не ездят уже ораторы, не рассказывают уже о коммуне.
- Но сколько их коммун и коллективов, сколько их будет! - сказал Давид.- Только мы не будем об этом сейчас, а вот о чем: идешь по селу и как глянешь во дворах, на выгон,- сколько тех плиток наделано - сугробы, тысячи телег навоза на них переліплено, да и подумаешь: а что, если бы те тысячи повозок и на поле вывоз.
Дядя Гордей взял его за плечо.
- В том-то и дело, Давид, что не довезеш на поле, по дороге розтрусиш: как и у нас, аж за хуторами, на Гановому земля.
- Десять верст. За день или два справишься. Еще кто-то за спиной - уже в классе сумрак,- не знать, кто именно: