Интернет библиотека для школьников
Украинская литература : Библиотека : Современная литература : Биографии : Критика : Энциклопедия : Народное творчество |
Обучение : Рефераты : Школьные сочинения : Произведения : Краткие пересказы : Контрольные вопросы : Крылатые выражения : Словарь |
Библиотека - полные произведения > Г > Головко Андрей > Сорняк - электронный текст

Сорняк - Андрей Головко

(вы находитесь на 4 странице)
1 2 3 4 5 6 7 8


ваться. Ибо тогда-то приходил, а в парткоме никого не было. А скажет вот что: произвол и беспорядок страшное в них на селе. Он сам из Обуховки. Миронов это знает. Развернул билета Давидова, смотрел туда, а искоса, исподлобья, смотрел на парня. Вспомнил, что ему говорил Сахновский, как приходил это, и подумал: "Да, пожалуй, еще бы только жупан и шлык черный..." Спросил, пристально припав глазами:
- В партии с какого года?
- С двадцать первого.
- Где вступили в партию?
- В Красной Армии в Ташкенте.
Миронов мгукнув и долго не сводил глаз с Давидова лицо, потом спросил: что же там у них, в Обуховке, за произвол и беспорядок? (И "беспредел", и "беспорядки" - подчеркнуто в него). Давиду сразу, от самой интонации его голоса, стало как-то не по себе, и он уже почувствовал, что не скажет, как думал: искренне, по-товарищески. Он похмурився и стал рассказывать о востоке, о Матюшину политику и мордобой, об истории с наймичкой. Миронов, казалось, внимательно слушал его, а как кончил Давид, затянулся сигаретой и спросил ни с того ни с сего:
- Вы вот что, товарищ, лучше скажите: в девятнадцатом году, в Красной Армии, где вы были?
- До прихода деникинцев - дома, а потом - в лесу, в партизанском отряде.
Еще мгукнув Миронов и молчал. Долгая пауза. Слышно было в коридоре шум и скрипели дверь на блоке.
Миронов первый отозвался:
- Это все, что вы имели до меня? - и, одклавши билет, взял карандаш и склонился над бумагами.
Давид вспыхнул.
- Товарищ, я жду, что вы еще скажете! Неужели и этого еще мало: на востоке, перед целой общиной, мужу за то, что голосовал против председателя сельсовета, партиец бьет в кровь лицо - мало? Хватает и пытается изнасиловать девушку начальник милиции, хорошо, что вырвалась,- и это мало? Село затуркане, темное, в избе-читальне посиделки. По ночам пьяный разгул с Матюхой на лбу. Я эти дни хожу сам не свой. Иногда просто не верится, что это действительность, а так - словно заснул и душит кошмар.
Я пошел сюда, думал посоветоваться с товарищами. Что-то надо делать! Жить нельзя!
Миронов немного пождав, пока Давид успокоился, и сказал тогда на удивление равнодушно:
- Это все будет в парткоме обсуждаться. Да, Обуховка - бандитский село, темное. Кто же виноват? Что Матюха пьет, об этом мы знаем, и знает партком. Пьет, и ума не пропивает: недаром же два года избирают на голову, и как-то совсем нельзя предположить, чтобы он... и еще на востоке. Сахновский беспартийный - пусть будет известно ему. А потом - "попытка изнасиловать" - это такое розтяжиме понятия.
И вообще его, Миронова, удивляет: на селе труда для партийца - непочатый край. На селе - кооперация, КВД, просветительская работа. А он с такими мелочами...
Давид оторопілий смотрел на него и долго молчал. Хотел что-то сказать, и втримавсь. Только закусил губу до боли, встал. Долго надевал буденовку на голову. Еще стоял и думал: не верилось, что вот надо вернуться и выйти. Секретарь внимательно смотрел в бумаги, словно не замечал, Давид здесь, или уже вышел. А как протянул тот руку за партбилетом, вдруг поднял лицо и сказал:
- Нет, товарищ, билет пусть останется у меня.
- Почему?
- Он нигде не денется,- уклончиво ответил Миронов.
На улице, как сошел с крыльца, стал под дождем и до сих пор оторопілий. Думал: "Что такое? Или дурак, или в одной банде?" Но потом медленно отходил, только настроение такой же беспросветный и тяжелый был. Сходил потом на почту, бросил письмо в редакцию газеты "Голос труда" и подписался на газету на три месяца для избы-читальни на те деньги, что собрали тогда же в воскресенье. Стало немного легче и надежнее стало.
Часы на почте показывали полвторого. Давид долго не мешкал уже, устроил еще некоторые свои дела и отправился домой.
Как и тогда, утром, мрячило и тоскливо гудел над головой телефонный провод на одной ноте. А в груди у парня словно тоже натягнено струну одинокую, и звенела она муторное и больно.
Так всю дорогу. В Михайловских хуторах темнеть Давиду стало.
Уж где-где светилось по домам. А как за хутор вышел, совсем черно стало - ни дороги не видно, ни степи. Все небо сквозь туман и пашни слилось, смешалось в черную и липкую квашу. Гудел проволока. И было, что проволока обрывался, тихо тогда, только ноги в грязи чвакали. Потом, слышно ногами стало,- начались пески... Это тальника уже. С обеих сторон дороги в темноте тускло пляміли на сером песке кусты, сугробы. И совсем близко чернела полоса сосновой посадки.
Преминул крест у дороги - когда при деникинцах здесь расстреляно нескольких крестьян, как гнали их на Щербанівку. Вспомнил, как Зинько вчера... И вдруг одчув в себе такую смертельную тоску, словно сердце кто взял и сдавил в холодной скользкой руке, пальцы у него завязли.
- Убьют сукині сыновья. Где підслідять и убьют. Ну и пусть. Разве и раньше не смотрел смерти смело в самые глаза: к стенке составляли... Что наша жизнь каждого из нас, перед той великой радостью трудящихся, что ради нее бросали матерей, женщин, детей и шли с винтовками, обшарпанные, впроголодь, чтобы, может быть, никогда не вернуться. Падали в крови тысячи без колебания, ибо будет же радость и тем, кого покинули, и тем, кто будет еще приходить в жизни. А что им вот только одно мгновение, что только крылом задела... А! разве радость или и именно жизни измеряется временем!
Из-за шелюгів сверкнула желтенькая точка - это шелюгам край. И просто вниз, под гору, в долине - Обуховка, словно кто горстью сійнув золотистое зерно в черную пашню.
XIII
После Щербанівки Давид стал молчалив и задуман. На второй день никуда из дома не выходил. Возился по хозяйству, с отцом у клуни зерно точили на решето на продажу: в воскресенье ярмарка в Щербанівці, думают лошадь покупать. Или, как в доме,- садился за станок. Крышкой стучал, бросал челнок, а мыслями где-то не здесь, не возле ткачества. И бывало - как цевье витче уже и новую заложит, а сидит задуман, словно забыл, что дальше делать. Спросит мать из-за прялки:
- Что, струек нет? Ану, Докійко, брось свою кужелицю, насучи.
Докійка, очень удивлена, вела худыми плеченятками:
- И струек же там полная підрешітка.
И Давид бросался:
- Что такое? А, нет, струйки еще есть,- и вновь гуп-гуп крышкой, машинально самыми руками, ногами подножки перебирал, а в голове не ткачества.
Черт его знает, не двинуть ему просто самому в уезд? Хоть и завтра утром на станцию? Но что же,- ну, поедет он с голыми руками, без никакого материала. Да еще и билет остался в Миронова. Нет, уже пожде, как там "Голос труда". Первую заметку уже до сих пор имеют, и вторую вот через несколько дней получат. Подождет еще, а тогда видеть.
Пришел Тихон. Внес снаружи с собой из-под тумана острый пах овечьей шерсти в длинном сіряці с капюшоном, нап'ятою на голову. У порога відлогу сбросил и поздоровался до всех глухо, а потом сел у Давида на скамье. Молча, не спрашивал ничего, только пристально смотрел на товарища. Давид положил челнока.
- Ничего, брат Тихоне, не выходил. Покачал головой Тихон. Так я, мол, и знал, и потупился. Давид бодренько:
- И не хили ты головы так, Тихоне. Получилось как-то по-дурацки,- и он рассказывал, что именно председатель уехал был куда-то, не удалось перебалакати, а в парткоме... Уже и дома Давид думал-думал о том Миронова. Главное, что будто на вид и ничего человек, не вызывает никаких сомнений, ну, а на разговор, черт его знает: такое несет и все щурит глаз подозрительно. Где был во революцию - спрашивал, билета забрал зачем. Уже думал Давид: именно перед тем начміліції сидел у него, может, нашпиговал. Тихон согласился: могло и быть. Может, политику которую задумали. Эх, и трудно же тягаться с ними! Как это было когда-то с богатым судиться. А еще же и народ у них в Обуховке. Уже слышал, говорят: "Вновь пишут на землеустройство, вновь фунты собирать. Одни піджились, а это еще Давиду на коня надо".
Давиду кровь прилила к лицу.
- И пусть бы это кулаки крякали. А то ведь сами незаможники некоторые. С бессознательных.
Он вытащил из-за пазухи лист, свернутый вчетверо, и подал Давиду. Это тех, что списывали в земельные общины: на поселок уже двадцать три души записалось, в коллектив тоже на поселок в экономию семь душ, больше сибиряки. Приходил еще Клим-сибиряк, что в хуторе у кузнеца живет, очень хотел видеть Давида, вплоть до вечера сидел. Какая, мол, дело есть, и тоже согласен в коллектив, и коваль, Зинь-чин отец, мол, запишется. Следовательно, можно считать уже девять семей. А таких, которые останутся здесь, а хотят землеустройства, разве которых дворов с полсотни, что напротив идут. Давид рад.
- Ишь ты, а мы понурили головы. На это воскресенье обязательно надо будет... да, на это воскресенье ярмарка - пороз'їздяться. На вон ту воскресенье или среди недели - сход. Из района позовем, чтобы наши воротії не сорвали. И уже тогда приговора сами пропихатимемо, будем идти следом за ним, чтобы снова не провалился сквозь землю.
Тихон сидел, потупившись, потом поднял голову, а глаза еще на полу, словно такие тяжелые, что никак не поднимет. Кашлял долго, потом вздохнул и взглянул на товарища.
- Трудно, Давид! - потом шепотом: - И вижу я так, что без крови не обойдется. В кооперативе вчера дядьки были завелись. Гнидині сыновья оба как облако, а ничего - молчат; поэтому хитрые. Хуторян за себя, видимо, думают натравить. Целый день вчера с Тягнирядном по слободе слонялись. Напился в Гниды. А в кооперативе как завелся с нашими: "Я, говорит, допру не боюсь. За банду дали пять, а одсидів только два - и на свободе. Еще два посижу. А своей землей не один набью живот, как когда продко-місарам за разверстку набивали зерном".
Грохотали в тишине прядки. Христя тихонько, без слов, пела над гребнем. Давид положил на плечо Тихонове руку и сказал растроганно, но твердо:
- Да, трудно, Тихоне. Я думал и вчера, как шел с Щербанівки там, тальники... Может, и убьют, сволочи. Ну что же, не станет меня, тебя, Тихоне, чтобы только недаром, чтобы сделали свое,- люди будут жить.
Тихон молчал. Потом встал, худой и угловатый, как дышал в тишине, хрипел в груди, и сказал только: "Оно-то так..." Потом напомнил Давиду, что сегодня же у него соберутся. Чтобы и Давид же пришел. Теперь вечером по домам возле шестка на соломе цели митинги.
С тем ушел Тихон.
Как зсутеніло, что ткать не видно уже, Давид вылез из-за станка и, взяв на полки тетрадь, сел к окну близко и начал что-то в нем писать: какие-то цифры, высчитывал что-то. Прядки обе стихли, и мать уже сеяла муку на скамье на галушки, а Христя поросенку готовила.
Пришел из школы Петрик, и за ним Зинько зашла в дом. Петрик повесил котомку на клюшке и тихонько, дух затаив, чтобы не мешать Давиду, глянул, что тот в тетради пишет. Давид его хрупнув карандашом с улыбкой легонько по лбу. Парню лицо так и розпливлось в улыбке: как хрупнув - значит, можно к нему. Подошла и Зинько и села на скамье рядом.
- У тебя уже и так синяк вот под глазом,- заметил Давид подбитый глаз в братка.- Где это ты нагулял себе?
Мать:
- Разве они учиться в школу ходят? Ни уроков же им теперь никаких не задают. Скачут и синяки друг другу набивают.
- А, вы понимаете! Это урок рисования у нас был.
- Ах ты, постреленок,- иметь делано с сердцем ударил об полы, смотрела на сына и не могла не всміхнутись,- так мать вот уже такая глупая у тебя стала, и не понимает ничего! А вы молодые и умные! Что же тебе - кто-то синей краской глаз подрисовал?
Докійка смеется. Петрик только взглянул на нее пренебрежительно: что еще она здесь... Начал рассказывать.
То, значит, так было: он рисует, когда подходит Анна Ивановна, смотрит в тетрадь. Подошла к нему: "Что это ты рисуешь?" А он ей: "Коліктив".- "Какой коліктив?" И прискіпалась к нему: "Где видел такое?" - "Нигде, говорю, не видел, а мы организуем, мы - крестьяне. Здесь и столпились школьники. А у меня двор, здания всякие нарисованы, а за двором пашут трактором".
Валька лавочників: "Не пройдет номер, земля закріпльона". А дальше воткнул палец в чернильницу и мазнул по рисунку. Ох, я же его я-ак мазну в ухо, аж свалился с парты. А Анна Ивановна: "Разве так можно?"- "А что же оно... собачье!"
- Так у тебя же синяки!-смеялись в хате.
- Это уже потом из-за угла. Это и каждому так можно. На перемінці набег со своими и дал вот... Ну, да и мы с ребятами им предоставляли. Вот после уроков за мельница гнали кольями. Книшенків Иван и сапога в грязи потерял, а мы нашли и на мельницу забросили. Мать качала головой и журила сына.
- Разве же можно так делать? Что же с вас будет, как повиростаєте, когда вот детьми уже воюете? Гай-гай, дети!
- А что же он замазал чернилами? "Земля закріпльона!"
Это утверждение Петрикове, видимо, почему-то было - может, что с Вальчиних уст,- такое же противное. И еще их не бить! Потом парень вспомнил вдруг, что есть же ему хотелось. Взял на столе под скатертью ржаную буханку и долго возился возле нее, а таки одломив добрую шматуряку и ну ее вминати.
Мать:
- Да хоть бы маслом намазал, вон в шкафу в рыночные, ты, гайдамако!
Петрик послушный - через мгновение уже возле мысника.
- Здесь, мама, порэто именно.
- Значит, нет, деточка. Подожди, вот галушек наварим. Пшеничные сегодня.
Мать совала сито по корыте и шаталась фигурой, как печалилась. Ребенку куска хлеба нечем смазать. Три года вот на коровку никак не соберутся. Тогда же как сбыли под голод. Теличка есть, думала коровы с нее дождаться. А теперь и на коня нужно. И Христя же не принесла рубль - все туда. Зря, что надо хотя бы ситцевую кофточку девушке. Мерзла, гибіла на тех свекле, босса-босісінька. А уже худшая старой печаль, как на Давида глянет. Острые мамины глаза, чуткие уши: где-то отрывок слова упал, то где-то подметила, как рухнулась черточка на лице,- и уже в сердце материнім тревога. На фронте же был два года, известия не слышно было - болела и сохла. Пришел домой, и тут беспокойство, что-то есть, слышит сердце. Только прячут от матери. От окна что-то спросил Давид Зинько. Чутко насторожил ухо мать.
- Нет, еще ничего не замечала,- тихо говорила Зинько,- я, как только что будет, сейчас прибегу.
О, она теперь глаз с них не сводит, разве уже не знать как будут прятаться. А тогда уже боялась после той ночи: думала, прогонит Матюха. Когда же нет. Только поедом ест, слова не скажет без обиды. И уже терпит. Хоть как, бывает, печет,- молчит, как в рот воды наберет, потому что еще возьмет и отправит домой.
Совсем стемнело в доме. Только от печи, где Кристя подожгла солому, падал свет красноватые и переменчивое, играло на матери, на скамье против печи. Распустились немного и во мгле: она стала прозрачнее, и четко в ней выступал теперь силуэт Зіньчин с опущенной головой. Подняла голову к Давида вернулась. Сказала тихо, словно бредила.
До срока же это ей две недели. Вновь пойдет на хутор вплоть до весны, пока не наймет. А может, и не найметься уже. Приходил вот вчера дядя Клим, записался в Тихона и отца записал. А это сю ночь и во сне она видела: как будто во дворе сорняка уже нет, расчищено, и сохи уже наши закапывают.
- Тебя, Давид, плохо видела во сне. Ну, это потому, что я боюсь и что думаю все.
- А ты не думай ничего.
- Как оно само думается.
Девушка притихла, притих и Давид. Может, полумраке домашние напомнили старые синие полумраке звездных ночей. Как ржи буйные в степи шелестели, а они, бывало, сидят на грани; Зіньчині глаза замарено в звездное небо, а парень смотрел в ее замарені глаза...
Вдруг бросилась девушка и вскочила со скамьи. Ой, что же это ей дома будет! Возле печи Христя схватила за полу, еще минутку с ней пошушукались.
Давид задуман в сутінях сидел у окна. И была, как прежде, проснулся юношеский пыл и рвение. "Ложь! Мы еще поборемся!" На дальних гонке в воображении выступала мечта любимая неясными очертаниями солнечно-красочных пятен. Потом перед ним стали глаза - не заступили, потому прозрачные. Только заиграло сквозь них радужное то, что вдалеке...
XIV
Дни шли за днями по долгих паузах ночей, осенних, беззоряних. Осыпались листья уже напрочь с деревьев. Понамокали от дождей и языков ниже понависали крыши. Розгасли улицы и дороги в степь. Осень... Кто оборався и у кого еще полосами руділи осады в степи на черном фоне чужих риль - одинаково выясняли полочки плугов и хоронили по повітках до весны. Вся работа теперь во дворе. Мужчины возились круг скота, "до ума приводили" хлеб: по овинах дули, точили на решетах, трієрах. Целыми днями с утра до ночи на дворе. Вот только и в доме, как есть. А встанет из-за стола, и сигареты не скурить, скорей за шапку. Потому что в доме же и дышали тяжело: еще не привыкли легкие после терпкого степного воздуха до пороха с мичок, к угарного из печи кізякового духа. Да и кутюрма же в доме - настоящая текстильная фабрика. Как только витоплять женщины, скорей за прялки садятся. Прядут на прялке женщины и девушки, бабы на веретенах. А когда есть еще в доме ткач - дед седой,- то нехитрую мелодию прядок еще и станок, словно барабан, стучит и челнок по основе кларнетом: сюр, сюр... Тогда и внукам работа: струйки вить. Так с утра до вечера, а еще и после ужина сидели допоздна. Но мужчины бежали по вечерам из дома.
- Хотя бы вон шпульку смотал,- скажет недовольно женщина.
- Пусть на рассвете,- піхне на пороге сигаретой и - или сюда через забор, или туда - к соседям.
Тихон говорил, то и правда: по вечерам теперь по домам настоящие митинги. Как было когда-то, в первые годы революции. Целые вечера, длинные же, осенние, говорили крестьяне о землю, о местную власть, новости, наиболее свое ближайшее, больнее всего - о землю. Говорили еще, правда, возле шестка, в кругу единомышленников под шум прядок, и то поглядывая на дверь. Потому так и шмыгают Матюшині полигачі. Нюхают. Разве не было Ефиму Колодке: так в доме собрались вечером, а утром в сельсовет Матюха вызвал, и уже все знает, что и говорилось. Морду набил, еще хотел у Щербанівку в милицию спровадить, и отпросился.
- Какое чудо, что Колодке набил морду! - стрелы эту весть обуховке.- Захочет - и тебе, и мне набьет! Потому что он у власти и знает, куда ты на него жаловаться.
- Не везде такое! То мы дороги не знаем. А он и пользуется нашей темнотой, мол, хоть и заюшиться маркой, то только рукавом утреться. А вот не бойся, чего он Давида Веревки не вдаре?! Что тот же прямо в глаза ему правду режет. Как тогда и на востоке "мерзавец ты" говорит. И их дела всякие темные разоблачает. Что это означает?
Обуховке просто не знали, что и думать. Говорили разно. Что партийный он, и через то Матюха и терпит ему, чего никому другому ни за что не стерпел бы. Говорили, что "политика своего рода", а что за политика - никто подробно не мог и сам себе выяснить. Главное, что сомнений и подозрений Давид с его искренней нескрываемой ненавистью к Матюшиної компании ни у кого не вызвал. Сначала, правда, были мысли всякие, как только он прибыл. И хоть знали Давида еще с детства и всю семью Веревки как честного и порядочного, но - кто же знал? За революцию целая Россия одмінилася, а за людей что и говорить. Разве не было, что до революции человек - так себе, пьяница был, наемник, пропащий человек - вот хотя бы того же Колодку взять, а теперь - настоящий земледелец: лошадь, корова, семь десятин посева ежегодно, и самогона в рот не берет. И опять же взять Матюху - бил буржуев, за нищенскую власть будто шел, а теперь... То так и Давид, может?
Но первые встречи и разговора с ним изрядно удивили обухівців. Он был самый обыкновенный Давид Веревка. Как и тогда, во время революции еще: горячий и вдумчивый. Розпитувався о жизни, рассказывал много. Голос у него стал ровнее и твердый. И весь возмужал. Ходил он в неперешитій солдатской шинели, и хоть партийный, а без нагана за поясом. На второй же утро уже с отцом рожь домолочував. А по вечерам с крестьянами говорил: умный, начитанный. На улице, на ґулях никто ни разу не видел. "Сурйозный человек",- подумали крестьяне. Потом дальше, тогда в мельнице и на востоке как-то аж ухо резали его смелые слова, громко названные имена: Матюха, Гнида,- что их обуховке произносили шепотом, а то все - "товарищ предсідатель, Яков Гаврилович", не дай ибо' - против хоть слово. Кожушный Тихон он попытался: кто знает, чей до весны дотянет. И как тогда на востоке Давид выступил, обуховке затаили дыхание и ждали с тревогой, что будет. Не занял. Это была такая необычная событие, что целые дни по тому разговоров было по селу. Высказывались всякие догадки, пригадувались малейшие детали: как затрясся Матюха, а с передних парт вроде бы слышали, как аж зубами он заскреготів. А, вишь, не ударил! Что оно означает? Не иначе, как испугался. Даже безнадежно убеждены в бесстрашия Матюшиній, но и те лишь пожимали плечами. Но все чувствовали: в воздухе носилась тревога, и отдельные слова, брошенные где-то в кооперативе или возле мельницы кем-то из "тех", предвещали, что тишина перед бурей.
Тягнирядно, вот уже несколько дней не вихмеляючись, гуляет в них в Обуховке, с Гнидой водится по селу.
А вчера Давид собрался к Тихона. Ночь была уже, и черная и ветреная. Мигали огоньки по селу. Из-за сарая мужские голоса пьяно орали. А только Давид за ворота вышел, навстречу две фигуры, обнявшись, плели кренделя ногами по грязи, а голосами пьяными в ветреную ночь:
С своей верной ватагой поеду
И разрушу хоть сто городов...
- Кто идет? - одхилився вдруг один к забору. Голос незнакомый.
Давид молча прошел возле них.
- Кто? Я спрашиваю! - грозно и громко, и ударение на "я". Давид уже преминул их. А сзади ругань, словно грязи в обе горсти брал и бросал в спину. Потом треснул кол из плетня. Давид остановился и оглянулся. Видно, кол трухлявый попался: под забором в грязи уже борсалось то грозное "я". И батькувалося. Второй сопел - пожалуй, спасал того. Долго там возились. У Тихонового двора Давид уже был, то слышал почвалали через улицу просто в Гнидин двор.
А потом поздно, уже ночью, в доме у Тихона было полно людей. Как вдруг: трах-дзеньк! - и посыпались стаканы, и кирпичи кусок как-как не увяз дяде Гордієві в голову: чуть рикошетом ушел об раму и грохнулся прямо в круг на пол. Все бросились, испуганные. Выбежали на улицу. По селу насиловали собаки. Никого ни во дворе не нашли, ни в огороде, ни порядка на улице. Шла только молодежь с песнями и гуками по улице. Но все знали, что не чье же, как их дело.
Сегодня Давид в сельсовет заходил. Спрашивал у Матюхи: что это за тип по слободе в них шатается пьяный. На него, на Давида, вчера зачем-кол ему понадобился - с тына ломал. А вчера ночью кто-то высадил стекло в Кожушного. И уж кому больше, именно таких вот это хлюстів работа.
Матюха был не пьян, а только очень сердитый. Глазами глянул красными на Веревку и шевельнул бровями. Сказал, пристально глядя на парня:
- Значит, заработал колу, если ломают из плетня! А окон не стерегу я. Может, вы и сами вот скоро друг другу стекла гамселитимете и кольями председателя проваливать будете! А я при чем здесь?
Затем по паузе - в комнате никого не было более - перегнулся через стол и сказал с прижимом и шепотом. В голосе чулась угроза и предостережение:
- Веревка, ты мне эти свои штуки брось! Пока не поздно. А то не прогнівайся! Я знаю все, что ты надумал. Ну, знай: надумал уже и я тебе! Плакать будешь, да поздно. Иди не розстроюй меня!..- и уже потом вслед Давиду бросил так, чтобы в распахнутую дверь и народ слышал, что был в сельсовете: - И собрание те мне прекрати! Потому как нагряну когда-то... Может, вы там самогон гоните, а может, и хуже-то? Вновь кражи по селу стали проявляться.
Давид остановился, оглянулся на Матюху и спросил с иронией, тоже громко, чтобы все слышали:
- Ты, наверное, товарищ Матюхо, забываешь,- он показал на стену,- то не Николай II, то Ленин. А что касается краж, то... ты же голова. Чего же ты мероприятий никаких не употребляешь, чтобы обнаружить воров?
- А обнаружим! - также раздельно и с нажимом сказал Матюха, не сводя с Давида глаз.
...С этого дня ни Веревки, ни в Кожушного уже не собирались. Не испугались Матюхи, конечно, но каждый же окна застеклить не будешь. Да и потом, на Давыдову мнению, пора уже покинуть возле шестка гнуться, время выйти на широкую дорогу. А потому надо из "подполья" своего в избу-читальню вылезать. Товарищи согласились.
- Только у нас и изба-читальня!..- Каким покачал головой и ничего более не сказал.

XV
В центре села от майдана, где церковь, и через улицу от школы стояла большая обшарпанная дом с крыльцом на улицу. Когда-то это была монополия. Дожди осенние, метели обивали ее, и никто не мазал ран. Как болячки разбросало по ней - вокруг окон, возле крыльца, а внизу, над фундаментом, даже знать было переплетов. Железо на крыше фарбувалось некогда: старожилы, может, и помнят еще, и, может, у кого в памяти сохранилось, какой именно краской, но теперь никаким исследованием этого не установить. Крыльцо прогнил, и вистрьопало ветрами резьба на дашку.
Теперь это - изба-читальня.
Днем она тупо смотрит на улицу мутными окнами с побитыми стеклами. И ни одна мысль за целый день в ней не шелохнется. Потому что с утра до ночи на дверях висит замок. На двух окнах ед края - беленькие занавески, и миршаво зеленеют в цвіточках на подоконник калачиком и звездочки. То библиотекарь бывший живет на той половине. Еще во времена "Просвещения" библиотекарем был, а теперь не то чтобы заведующий избы-читальни, служит за приказчика в кооперативе. Но и ключ от избы-читальни в него же, и после вечера, как запирали ребята дом, клали ключа, где договаривались, а утром, как выпускала кур с чердака Анна Ивановна, женщина бібліотекарева - учительница, то и принимала в карман. Это и все.
На крыльце, где изба-читальня, библиотекарю куры понахохлювались и застыли в дремоте. Вот тут они и живут.
Вечерело уже. Петух взлетел на конов'язь и прокричал через выгон своим друзьям "спокойной ночи", а тогда запрохав дам на насест.
А уже слышен дальше сквозь дрему - с ночи раздались голоса, шутки и звонкий девичий смех. С обоих краев села и через выгон валила молодежь. Застучали на чердаке сапогами и с шумом увалились в дом. Когда Давид с Акимом подходили к крыльцу, из всех четырех окон бледные полосы света на улице дети месила в грязи - их не пускали в дом. А за окнами же бурлил шум, пели, сновали, маячили против окон подвижные фигуры.
- Федор, підсади! А тогда я тебя.
И припали к окнам интересными зоркими глазами.
- Ей-бо, ваш Иван, Федор, Крыльца обнял, целует!
- И бре?
- О, ей же так! Глядишь, еще целует! - аж захлебывался какой-то, еще ближе лицом, аж нос открывал об оконное стекло, припал к ней.
Первое, что Давиду бросилось в глаза, коды одхилили дверь,- густой сизый табачный туман, что колыхался над головами волнами. Сквозь его сизую дымку выступали два девичьи строки под стеной на скамейках - пели что-то о милого в дальней дороге. Во второй стеной толпа ребят, а на столе, как раз под портретом Шевченко, грязным полотенцем обвішеним и в паутине, сидел какой-то долговязый парнишка, и на колени к нему мордой в пол склонился кто-то, а руку обратно на спину положил себе. Над головами в тумане мелькнула рука со всего размаха, вплоть тот угнувся, упала ему на ладонь. Подвел лицо - знать, не впервые склонялся и поднимался, ибо покореженное из боли, хоть и весело будто пробежал глазами по толпе, обернулся.
- Ты!
- Ложись! - хором толпа вплоть ревнула весело. Нагнул кто-то голову и придавил. Тот долговязый снова ему полами окутал голову. А сзади уже толпятся в толпе:- Я, я...- Треск, трах!
Давид покачал головой. А Каким сказал:
- Вот как видишь.
- Да, работы будет немало. Ну, а зато и знай же, Якиме,- и вдруг восторженно взглянул на товарища и добавил: - Смотри, вот как блестят глаза! Чертовы дети! И это же в поляпаса играют. А как втянуть их в жизнь, а как одкрити им мир - хоть бы газету вот скорее высылали. Не так блестеть глаза! Надо только суметь.
Спросил, есть библиотека. Есть. Каким повел в темный коридорчик, а потом в открытую дверь, в темную комнату. Еще с порога чиркнул спичку.
- Вот наши шкафы.
Давид подошел к шкафу и сквозь разбитое стекло смотрел на полки, заваленные потрепанными книгами. Взял одну - в нос ударил пах старого залежавшегося бумаги, смешанный с пылью. В уголках, более полками, даже знать было кружево павутинне. Положил Давид книгу Лескова какой-то том. Каким стукнул щиколотком по дверях второй шкафа.
- И здесь книг полно. Это генеральшині. Библиотека добра, одним словом, что больше всего романічеські и стихи, а чтобы мужицкой книги, трудно выбрать. Так их и берут - не на заголовок смотрит, а пальцами лапа: бумагу, не очень толстый. А теперь и вовсе не выдают книг, ибо не возвращают, скурюють.
За стеной, за шкафом, бренькнула гитара, и тихое сопрано:
Ночь рассыпала звезды сріблястії,
Вот они в реке на дне...
Каким еще чиркнул спичку.
- А стены! - покачал Давид головой.
Пляміли они болячками. В углах с потолка свисало паутину, а один уголок вплоть черный от сырости снизу даже поцвів. Под луткой провален было.
- Ремонта надо, да и доброго.
- О, это мы сделаем, это пустое,- сказал Которым, бросив пустую пачку из-под спичек в угол и поворачивая к двери,- вот с молодежью нам дело уладить. Потому что до сих пор кто из мужиков хоть раз сюда заходил и эту картину видел, ты уже его и на веревке не затащишь сюда.
- И с молодежью как-то мы уладнаємо,- сказал Давид. В большом доме, как вернулись, и до сих пор ребята в поляпаса играли. И стояли у окна вместе поважніші, курили и, скучая, сплевывали. Туман еще гуще стал. А где-то в нем бродили, как лунной ночью, девушки с песнями,- искали кого-то. И как будто где-то далеко-далеко, а не под стеной, тихо пели. У самых дверей Гордиев Костя замахнулся рукой, ударил по ладони и отвернулся к Якима. Лицо усталое и уже без запала, а в голосе чулась скука.
- Хоть бы ты, Якиме, был пришел с гармонией.
- Не к гармонии мне теперь,- одмахнувся. Спросил потом, они еще долго будут в эту ерунду играть. Костя пожал плечами - а кто же его знает? А за плечи тогда рукой кто-то схватил его и тянут, и хохочут - угадано Костю. Но он только выругался со скукой:
- Еще вам не остобісіло!
Кто-то спорил. Долговязый паренек спрыгнул со стола и тоже не захотел уже более. Круг разорвалось. Кто отошел к девушкам. От окна підступились ребята к Давиду, и сказал Остап Ївги-вдовы, усмехнувшись, а невесело:
- Вот у нас, Давид, такая изба-читальня.
- Вижу, плохая!
Которым уже посреди комнаты стоит и поднял руку.
- Товарищи, внимание! Девушки, бросьте, доспіваєте потом! Все повернулись к нему. Шум утих. Девушки еще пели, а потом оборвали не вместе, не ровно пение. В одном углу еще захлиналась какая-то смехом, словно от щекотки. Костя подался вперед на шаг и бросил через головы:
- Ну-ка там,- не налоскоталися еще? Замолчи!
- А то что? - поднялся Книшенко и глянул исподлобья.
- Увидишь!
- Эва!
От стены одхилився тогда коренастый чернявый парень, Колодчин Гарасько, суровый на вид.
- Ну и заткнись! А то посадим! Говори, Якиме.
- Не очень только сажа! - отозвался из-под стены Гниденко Филька білобрисий. Каким молча смерил взглядом с ног до головы его и, оторвавшись потом, крикнул:
- Вот что, товарищи! Завтра все девушки, поют в хоре, и так вообще, сознательнее, утром пусть сюда собираются, дело есть! А именно мученицы какой завтра, прясть все 'дно не будете. И прихватите из дома щетки, а может, у кого масленка есть, то и масленки по грудке. Или неужели мы вот так всю осень и зиму в этом бараке тифозному и будем пропадать?!
Да и вообще - это уже ко всем - и парням, и девушкам - что с него только скверный оратор: не выскажет так, как думает ясно, ну и, как умеет,- время уже им, молодежи, входить в новую жизнь. Когда их родителям в молодости, как жизнь была не их, а чужое, как была только труд в три поты летом, а зимой безделья, куда же было нести им силу, за зиму нагуляну, молодую? На рассвете! В поляпасах репались ладони (били не так, как мы!). От хохота и пения стекла бряцавшие!.. Где же был силу девать, как нигде? - вплоть до новых наймов весной. А им, этим Костям, Остапам, Галькам и Марусям, чтобы была сила: новое жизнь их перед ними. Что его нужно же им самим, своими руками и своей головой строить. На это надо внимательно смотреть, надо газеты, книжки читать, лекции всякие. Не без того, чтобы когда и погулять, погарювати - то молодость. Но не так, как это. Разве хоть раз, пусть признаются по правде, возвращались звідціля домой, и чтобы на душе было хорошо? Он же, Каким, по себе знает: было, идет сюда, потому что тянет и хочется чего-то, сам хорошо не знаешь чего. А только придешь, не то! Вплоть сумм тебя возьмет!
- Так вот мы и хотим,- закончил Которым - хоть ощупь, а чтобы "то" нам было. Об этом уже Давид позаботится. Газету же выписали, а завтра... да и из ребят приходите кто,- там ли кобылицу перенести, починить крыльцо.
Костя восторженно:
- О, за нами задержки не будет!
И еще кто-то:
- Мы будем!
И гам, шум снялся в доме. Звонкими голосами девушки в приступ пошли на Якима: еще раз - что же им брать из дома каждой? Что масленки - знают, но и на заделки же глины где-то надо. А кобылиц не менее двух. Чтобы ребята же где-то добыли.
- И пусть сосны в посадке наломают! - крикнула какая-то. Півнівська Галька пальцем колупала уже стену возле окна, так целый кусок глины и одпав. Кричала девушек:
- Ой, матушка моя! Да вы посмотрите!
Как гуси на выгоне - клекот голосов.
Христя прыгнула на стол и с Шевченко сняла полотенце и как тряхнет ним - пыль с него облаком. Свернула его - завтра постирает.
- Да,- снова Каким - у кого портреты является революционных деятелей, то приносите. А у тебя,- обратился к Давиду,- мы портрет Ленина пока займем.
Давид молча кивнул головой. А глаза восторженно и радостно смотрели на молодежь.
XVI
На второй день, еще бовкало на колокольне, бабы обуховские видели, идя в церковь, как возле избы-читальни суетилась молодежь. И зачем стояли две кобылицы у крыльца. Стучал молоток и дзвякала топор на самом крыльце - то ребята крыльцо и лестницу чинили. На улице стояла толпой детвора с сумочками через плечо - в школу шли, и по дороге заґавилися. Из дома на крыльцо выбежала девушка в одной рубашке, в подоткнутые до колен юбки.
- Косте, принеси вон кобылицу!
Костя на земле что-то возле лестницы возжався. Поднял на Христе голову.
- А сама ты не сводила бы сойти? - и смеется, потому ступени же принято.
- А ты же видишь - никак.
- Я зсадю!
- А, бисер! Тебе лишь бы!..
Костя снова смеется, а глаза невольно так и припали к Христе. Потом оторвался, бросил топор и подал девушке кобылицу на крыльцо. Выбежала еще Галька из дома. Взяла с Христею и понесли в дверь.
Кое-кто из ребят пошли за сосной, тальники в посадку. Девушки еще поступали, ребята их зсаджували на крыльцо, а как которой не хотели умышленно: это с тех бідових очень. "Пусть только попробует, куда оно женщина сама без мужика годится". Тогда девушки - подавали руки ей и ребятам "утирали нос".
- А что? Куда годятся?
- А вот и тетя Мария к нам! - Христя весело.
В черной свите, розстебнена, в цветастом небольшой платке на голове подошла Мария, раскрасневшаяся с ходы и веселая. Руки девушки ей протянули, она схватила одну своей, а второй колонну ґанкову обхватила, ногу высоко на крыльцо и только - гоп! - уже на помосте стукнула каблуками.
В комнате - бардак, как это всегда бывает во время мазки: стены голые. Посреди комнаты, на столе - куча юпок, теплых платков навалена. Девушки обстругували стены,из пола, из кобылиц вверху. Одна месила посреди комнаты, прямо на полу, глину с кизяком на заделки. Возле одного окна Которым замазку замішував.
Мария весело, как зашла:
- Добрый день вам, девочки!- а тогда крутнулась на каблуке, как девка, и глазами по хате. Шапка ей на одном плече уже, а не сбрасывала. Языков аж задумалась на минутку. Потом вытащила из кармана щетку, положила на лутке и к Якима с шуткой, а все словно задумчивая:
- А ты сам один, сердешный, здесь с девушками. Как возьмут тебя в работу!
- Гукатиму товарища, пусть спасает,- в тон ответил Которым действительно позвал:- Давид! Ты там еще жив?
Отозвался Давид где-то аж из той комнаты глухо. В Марии как-то шапка сама с плеча упала. Бросила на стол ее, на кучу девчачьей одежде. Юбку підтикала, рукава по локти засучила и цветастый платок - по зеленому полю красные цветы - обратно кромками завязала. Еще обкрутнулась по дому, разглядывая стены.
- Там, там, Христе, хорошенько стружи. Вот так! Грянул целый кусок сухой глины.
- Мазать - так мазать! Это же мы не нанялись, а себе мажем.
Мария все еще не бралась к работе; это же, наверное, везде мазать, и в тех комнатах?
- Там Давид именно с книгами принялся,- сказала одна из девушек.
- Так разве нельзя, чтобы и строгать заодно? Она крутнулась и вышла в коридорчик, а на пороге в ту комнату, где шкафы, стала и молчала минутку, глядя на Давида, что на полу нагнулся над разбросанными книгами. Пока тот поднял голову. Тогда глазами обдала и, поздоровкавшись приветливо, подошла и присела возле него.
- Все ты с книгами, Давид! - и словно задумалась. А потом деловито: вот что - она думает тут мазать, или не мешать? Собственно, не мазать сейчас, а только поструже. Давид сказал, что чтобы глиной не обляпала книг. Тем более, что тут еще такая морока с книгами, хотя бы до вечера справился.
Это как говорил, именно поднял голову и взглянул на женщину. Стрілись глазами и языков сплутались взглядами. Давид свой первый отвел. А Мария вздохнула и, опершись о его плечо рукой, тяжело поднялась. Давид еще вслед ей:
- Тихон пошел на Огирівку?
- Ушел,- сказала, не сводя с парня глаз, с порога уже. И все стояла. Потом на глаза, как тростник от ветра, склонились черные ресницы. Еще глянула с прищуром. И вдруг в лицо (уже не спрячет женщина) ударила кровь румянцем. Ну и пусть! Еще даже ступила шаг к Давиду с порога.
- Так что, Давид?
- И... ничего.
Мария шевельнула коромыслами бровей и вернулась, потом вышла, пругко выгнувшись в состоянии,- знала, что смотрит.
Давид снова склонился над книгами. Одбирав, которые годящі, которые оправлять, которые на чердак, а думал: и как он что забыл сказать Тихонове (пошел на Огирівку, у сестры кровля на повітчині упала, а вдова - сыновья еще малы - ну и пошел строя дать!). Это можно было бы к Огиря хоть ребятам каком-то сбегать: в Илька, в наемника, вроде что-то за письмо интересный есть,- говорила Зинько. Еще думал: ну, а то знает Тихон и сам, что с хуторянами-незаможниками болтать, уже придут, розпитуватимуться. Видимо, Огиренко с Тягнирядном там такую агитацию ведут. А уж на востоке, как придется, то и хуторян надо, потому что одной общины.
Внесла Мария с Галькой кобылицу в комнату. Поставили под стеной от окна, и Мария, сбросив сапоги, полез на нее. Галька ушла - сама тут уж без нее вправиться. Заскребла ножом по стене, запела тихо, без слов, какую-то веселенькую мелодию. А Давид сразу же стал думать почему-то о ней. Собственно, разве он не видит ее насквозь! И эту цветастый платок, и рубашку с веселыми дівоцькими уставками разве не ради него надела? Не мазать шла!
По спине комочек глины, с горошинку величиной - хруп! Поднял голову - не смотрит, струже. То так, видно, из-под ножа одскочило. Но вдруг нагнула голову и из-под руки - глядь, лукаво и с улыбкой. И, чертова женщина! Підтикалась - вплоть одно колено видно. И сапоги умышленно вот сбросила. Давид похмурився и пристально стал разглядывать на заголовок книги. И странно - не прочитает заголовок: буквы как-то переплутались, и кровь залила лицо. Вот встал бы он только взглянул бы на нее и позвал: "Мария!" - как протянула бы руки с кобылицы и с одкритими глазами, затуманенными, упала бы ему на грудь. А, чертовщина! А глаза снизу уже широко одкриті, как когда-то в ту ночь месяца.
Вспомнил Давид что-то с той ночи, тогда возле двора, хотел спросить, и стримавсь. Мария спросила. Сначала оборвала пение, а потом молчала минутку и наконец вся повернулась к парню с журою:
- Чего ты, Давид, как только мы вдвоем нам, не найдешь и слова для меня? Или думаешь: "А, что там с женщиной говорить?" И будто сердишься на меня?
Лицо у нее было растерянно-печальное, как у детей бывает. Давид взглянул на нее и пожал плечами. Чего бы он имел на нее злиться? Ну, так-таки подумала бы, чего?
- А я не знаю! - сказала женщина задумано.
Ерунда. Что удивляет она его порой своим поведением, то это есть, этого он не спрячет. И что уж больно ему станет иногда за нее, это тоже есть. Вот хотя бы первое взять, как из мельницы вот когда ехали с ней и у ворот уже стояли. Что-то говорили о Тихона, лечиться ему надо. Она еще сокрушалась, мол, хлеба жалеет врачам. "Ну, и полотно же есть у меня",- говорила. А потом од'їхала и сказала что-то.
Пауза.
Мария пристально смотрела на парня и словно дыхание затаила. За стеной тихо пели девушки.
Давид задумался на минуту - зачем он это? А потом поднял вдруг голову и досказал:
- ...Я не расслышал тогда и крикнул: "Что ты говоришь?" - а ты, Мария... засмеялась и бросила: "Было бы слушать!" Это и все. Мелочь вроде. Но и в тот вечер, и потом иногда, когда вспоминал, думал много, то мне было бы слушать? И, знаешь, Мария, иногда плохо о тебе думал. Потому что как-то диким казалось, и просто не верилось, что так могло быть: сокрушалась, а через минуту - смех. Два года с Тихоном вы жили душа в душу...
Пауза.
- Что же ты плохое думал, Давид?
- Думал, что от наших ворот, где мы сокрушались по Тихона, кровью харкает, десять саженей ты од'їхала и смеялась. А потом, как и к вам заходил. Думаешь, чего вот Тихон такой грустный стал?
В голосе Давида женщине вчулася словно пренебрежение к ней. Аж покраснела, и грудь хвильніше задышали. Не считает ли он, случайно, ее за какую-то... так это говорит: "И к вам как заходил". Словно и не знать. Или думает, что так и ко всем она, как к нему, кто бы не зашел,- веселая, места себе не найдет в доме.
- Эх, Давид! - только вздохнула и замолчала. Уже напряженно скребла стену. Потом слезла с кобылицы сама, хоть и шаталась кобылица. Перетащила ее на второе место и снова сама слезла. Не сказала Давиду, чтобы подержав. И юбки ниже этот край одернула.
Зашел Которым и какая-то из девушек. Якимове линейки надо, шибко обрезать. Веселый был. Бросил в шутку:
- Ой, смотрите, когда бы вы не намазали вдвоем! А девушка та спросила:
- Тетя Мария, сюда кізяка в глину не нужно более? - и показала в горсти кусок, что принесла на вид. Мария посмотрела, помяла в кончике пальца.
- Нет, хорошая же глина,- сказала она.- Уже шпаруєте?
- Вот начинаем.
Потом уже ей вслед крикнула Мария:
- Пусть бы сюда которая пришла,- и начала старательно строгать стену ножом. Но все время была насторожена и чутко ловила ухом шелест страниц и жадно ждала чего-то.
По длинному напряженном молчании Давид отозвался первый. Может, он Марию обидел, пусть не сердится: он совсем этого не хотел, как говорил том. Может, и говорить не надо было. Ибо человеку всякая ерунда может показаться. И еще как так, две недели только зная хотя и ее, Марию. И пусть не думает, что все время он так о ней только и думал. Нет, не только так.
Он встал, достал из шкафа еще охапку книг и положил на пол. Перебранные положил в шкаф. Тогда вновь сел к книгам и, вытащив кисет, собрался закурить. Не было бумажки. Рука протянулась к книге, что растерзана лежала в куче, заготовленной на чердак. Но не вырвал. Сходил к Якима и через минуту вернулся, уже крутя на ходу сигарету. Потом, как сел, Мария не втерпіла уже:
- Как же ты думал обо мне?
Парень чиркнул спичку, прикурил сигарету и, вкусно затягшися, пихнул синим дымом. Сквозь дым смотрел на женщину; приятно поразило его: колени уже не видно было из-под юбки, самая внимательная, только брови полуприкрытой - в печаль.
- Это было впервые по приезде сейчас. Был вот вечером у вас,- начал Давид и смотрел куда-то в угол задуман,- было много дядей, и женщины были. Сидели на полу женщины. Мы говорили о жизни обуховское, советовались, что нам делать с Матюшиною компанией. И ты что-то сказала была, вероятно, "папушами" мужчин обуховских назвала. А тебе кто-то из мужиков грубо: "Не твое, бабский, дело это". Ты вспыхнула вся и как взяла его в работу. Что говорила именно, не помню. Но так говорила, что мужики оторопели и слушали и только глазами хлопали. А женщины все круг тебя на полу не всидять, аж глаза им блестят... С девушками ты как девка: песни завести, или пошутить. И с бабами когда ты заговориш, то все молчат.
И умолк Давид, затягшися сигаретой. Мария и не рухнеться на кобылицы. Глаз не сводит с парня.
- Вот я и думаю себе,- вновь Давид, а глаза восторженно у него на женщину,которая бы с тебя, Мария, и делегатка вышла бы! Залюбоваться тобой.
Смотрел, поривний, на нее. И все таки красивая! Вновь заговорил:
- У нас и до сих пор мужчины о женщинах так думают себе: "Волос долог, а ум короток". Ерунда! Сколько их есть и в партии, и на общественной работе вообще. Крестьянке еще трудно, то правда,- хозяйство, возле горшков, над прялкой с утра до ночи, дети облепили, как репей. А у тебя, Мария, ни детей нет...- и вдруг обеспокоенно:- Мария, чего ты?
Женщина повернулась к нему, и на лице у нее боль. Сказала после паузы:
- Хоть не напоминай, Давид,- и выдавила из мукой,- мне о детях. Вот ты говоришь: другую женщину репеями облепили, куда они? Дураки они! И я бы, Давид, пусть бы их было у меня не знаю сколько, не репейники, а квітоньки были бы они у меня! Или я их не накормила бы, не обпряла бы? И еще бы нашла время на что-то другое: на сход, или еще куда. Это же все для них; вот и школа у нас на зиму необмазана, вот ты коллектив задумал, для них же это все, для детей. А как нет... Мы вон то лето мазали дом с Тихоном - как радостно было! Только что поженились. Да и печь, я печникам говорю же тепленькая была, и окна, чтобы им ясно! А теперь... Приходю домой - в доме как на распутье, как былина. Да и былина растет - семена из нее упадет, а на вторую весну хоть и сухая, и вокруг же так и прут из земли зелененькие... А ты, Давид, как какую радость: "Детей у тебя нет"...- В голосе тихий упрек и жура.
Смотрела на Давида. Такая не виданная, не известная еще ним и словно увяла. Было хвильно и жалко было женщины. Поэтому еще минуту назад - с глаз вплоть сипалась веселье и смех - звенела вся молодостью и смехом дівоцьким. А это словно сразу увяла. Давид вплоть невеселый. А она - что вспомнила, решила - вдруг языков вилиняла с тоски и замыслы, глазами обдала ясно парня. Горячо и как будто с вызовом:
- Давид, ну скажи мне: и я, трясця его знает, не женщина?!
Звенела вновь вся, всем телом пругким, молодым. А до Давида глаза аж курят.
- Слушай, Давид, подерж кобылицу,- вдруг вспомнила Мария, что мазать надо.
Давид встал и подержав. Она, не сводя с парня глаз, спустила ноги на перекладину, горячую руку положила на плечо ему. Как спускалась, грудью вплоть об него черкнулась. Глазами - в его темные. И затихла, призивна. Мгновение, потом одірвалась и сплигнула на землю. Дышала тяжело, а к Давиду с мукой:
- Эх, Давид!
Тогда же из коридорчика влетела Галька - будет мазать с тетей Марией. Начали мазать.
      
XVII
Закончили мазки только на другой день к вечеру. Обе комнаты были уже побелены чисто. Вверху на стенах висели зеленые гирлянды из сосны и через дом под потолком, накрест из угла в угол, тоже висели двумя пышными поднизью, и на них еще красные бумажки были повешены. (Так видели на сахарном заводе в клубе). На одной стене в зеленом венке из сосны висел портрет Шевченко, беленьким полотенцем обвішений, а на второй стене, возле нее стол, большой портрет Ленина, и тоже в зеленом венке. Был и на нем красный цветастый полотенце,- какая-то из девушек принесла.
Мыли пол уже, и как полная хата молодежи, то никак и вернуться. Не налюбуються девушки на белую, уютную, в зелени, дом. В окна с боковой стены красное солнце с запада бросило золотисто-красные снопы лучей, просто через комнату на противоположную стену, словно золотистыми колосьями рассыпались. И упало колосья красно-золотое кому и на голову, в волосах остями запуталась.
Девушки, мыли пол, прогонили уже:
- Да идите, ибо он с вами никак и нагнуться!
На цыпочках через помытую полоску из этой комнаты вышел Каким.
- Да-Да, общество, пусть уже девушки домивають. Идите себе! Вот в воскресенье на открытии до полуночи сидеть.
Толпа понемногу таяла. Красное на стенах стало гаснуть. Девушки помыли. Потом еще тряпки повиполіскували (еще пригодятся) и развесили их на конов'язі. Оделись в сенях и расходились.
Каким получился с Давидом и еще с одним парубчаком - Савкой, "выдающимся художником" обуховским. Замкнул избу-читальню, а ключ себе в карман положил.
- Хватит уже анархии! - сказал с удовольствием, спускаясь полатаними лестнице.
Так и пошли втроем к нему. До воскресенья остался один день, а стенгазета еще и не начата набело.
В доме светилось уже в Карпенков. Возле печи женщины с ужином возились. За столом сидела сестра Татьяна Якимова - школьница - и старательно выводила на большом листе бузиновим чернилами - Давыдову передовицу переписывала. Ребята же сейчас и засели за стол. Достал из-за матицы черновики сообщений и маленькую Танино палитру двадцятикопійчану с акварелью. Славка сразу же стал испытывать пензельком краски. Надо это им нарисовать заголовок газеты, рисунки и экранные заставки. Давид начал читать записи. Добрая половина из них были его собственные, но были и еще чьи-то. Написанные чернилами и карандашом, все карячкуватими, неуклюжими буквами. И о чем здесь не было только о землеустройстве и о лесах, о избу-читальню, о Матюху. Были и стихи - свои Сосюры и Тычины тоже были в Обуховке. Даже фельетон своего доморощенного Остапа Вишни был. Рассказывалось в нем о каких-то очень темные махинации в кооперативе, вследствие чего перенеслась целая бочка вонючих селедки с Губаренкової магазины в кооператив. Давид фельетон похвалил.
- Надо и рисунок сюда дать,- сказал Сеньке. Тот себе внимательно прочитал фельетон и восторженно ответил:
- Небезпремінно нарисую! И кооперацию, и Гниду. А как вот нарисовать, что воняют селедку? - аж задумался.
- Пусть люди носы поз