Интернет библиотека для школьников
Украинская литература : Библиотека : Современная литература : Биографии : Критика : Энциклопедия : Народное творчество |
Обучение : Рефераты : Школьные сочинения : Произведения : Краткие пересказы : Контрольные вопросы : Крылатые выражения : Словарь |
Библиотека - полные произведения > Г > Головко Андрей > Сорняк - электронный текст

Сорняк - Андрей Головко

(вы находитесь на 7 странице)
1 2 3 4 5 6 7 8


а тогда вошел в дом.
Мария уже посаджала хлеб. Сейчас нашла иголку и к мужчине подошла, чтобы пуговицу пришить. Тихон розхристав полупіубок и, как уколола Мария уже какой раз, сказал ей:
- Что-то за шум на селе снялся.
Слышал, как возле шеи у него, у воротника, Марии задрожали руки, и она никак не могла попасть иглой в дырочку пуговицы. И побледнела вся.
- Где? Далеко? - спросила встревоженная.
- За церковью.
Марии в лицо ударила кровь, зрачки стали большие, как две черные пасльонини. Но она моментально бросилась и спрятала их: прихилилась до воротника и долго одкусювала зубами нитку. Потом крутнулась - корыто приняла, заглянула в печь. Там, у печи,- в челюсти глазами и притихла. А Тихон по привычке сам в ведерко наладил поросенку и понес.
Гул теперь ближе было слышно. По улице из-за церкви валила толпа. Кого-то били и вели сюда, видно - в сельсовет. И в каждый двор из толпы одривався группа мужчин - видимо, обыск делали по дворам.
Ближе и толпа, и голоса чутніш. В круге в красном кушаке увидел Тихон без шапки и избитого Якима. По лицу текла кровь. За что это Акима? Аж почувствовал, как сразу тукнуло и заболело в груди. Кто-то сзади подбежал и ударил еще Акима по голове. Тот поточився, но и не застонал. Сзади в толпе плакала и ломала руки старая Карпенчиха. Еще Кныш старый палкой ударил. А толпа шумела, гудела и сунула-перла собой избитого Якима - полно улицей, вплоть ломая плетни.
- Товарищи! И что же такое вы делаете? - крикнул в отчаянии Тихон и выбежал за ворота. Утонул В шуме его крик. Яков Гнида подбежал запыхавшийся к Тихонового двора и крикнул в толпу:
- К Кныша кто-нибудь! Вы не обижайтесь, Панас Иванович! Трясти, так всех трясти, подряд.
- О, пожалуйста!
Убіг во двор Яков, за ним еще душ десять. Матюха где не взялся в мохнатой шапке на затылке, с наганом в руке. Красный и запыхавшийся.
- А ищи в этом еще! Друзья же!
Мужчины быстро разбрелись по двору: в конюшню, в сарае плитки развалили - может, как Веревки, в плитках. Кололи вертелами в скирду соломы, в мякину в клуни. Тихон молча ходил за людьми по двору.
- И что же такое случилось?
- Кооператив обікрадено сю ночь. Стену пробито,- сказал почему-то шепотом и тревожный Пивненко Андрей.
- Ну, видно, их политика это: в Якима в половые нашли тюк материи и еще кое - что, - не иначе, как підкинено. А у Давида в плитках в сарае пять пар вытяжек.
- А где Давид? - спросил Тихон.
- И Давида нет дома.
С огорода возвращались: не нашли ничего в Кожушного.
- Хоть бы и нашли,- сказал Тихон,- то знайте, что за двор я не ручусь. Может, за ночь в сарай кто и краденую лошадь поставил. А я еще только вот вышел на улицу.
И кто-то из крестьян:
- Конечно. Это и подбросить можно, как злобителі есть. Гнида аж вскипел.
- Ик вы, какие умные! А какой же дуралей краденое и в сундук положит? Знает же, что трясти!
Еще сунул во двор народ. Мимо по улице, скочки на лошадях, Филька с Книшенком летели. Матюха крикнул:
- Веревку же взяли? И прямо на станцию,- еще догоните!
С Матюшиного двора и Тягнирядно на воронім верхом вылетел. Замахнув веревкой в руке, ударил жеребца по ребрам и скочки махнул за теми мимо школу на мельницы и - просто в степь.
Уже к воротам шли люди, как Матюха вдруг остановился, словно только вот вспомнил:
- Вот дураки,- а в доме?
- Да разве в доме спрячет? - одмахнувся Яков. Однако вернулся, словно нехотя. Возвратились еще несколько человек.
Тихон пропустил в сени всех. Сам не зашел в дом. Видел только через головы в распахнутую дверь - одімкнула сундук Мария. Яков порылся в ней и, как уже покинул, то на ходу сказал Марии. А на ней лица нет, как вылепленное из воска. В сени Гнида вышел, и народ хлынул из дома. В хижине еще искали - нет ничего.
- Ну, полізь еще на чердак,- сказал хмуро Матюха к Півненка. Тот полез по лестнице, и за ним Яков вслед. В сенях молчали все. Слышно, как глухо стучали по чердаке сапогами над домом, потом над хижею.
На пороге - так дом и стоит настежь - к косяку Мария прихилилась, вплоть млеет. Тихон ей:
- Чего ты испугалась? Пусть ищут! Матюха от нечего делать играл наганом: крутне барабан,- а оно задеренчить. Вдруг Гнида с чердака обрадованно:
- О, ребята!
Все так и онемели в сенях. А Яков над дыркой в чердаке развязал мешок и, придержуючи за один край, бросил вниз кусок ситца. Длинной тропкой раскрутился и он упал аж до дверей. На сером поле цветочки розовые с зелененькими листочками. Тихон языков остолбенел. Побледнел. Смотрел тупо, не моргая ресницами, на стьожку ситца. Бросил к двери домашних взглядом,- на пороге Марии уже не было,- в глубине дома к столбу, что под сводом, прихилилась и головой, и всею фигурой. Глазами сюда - широко раскрытыми, словно в безумной. Тихон все понял. А еще, как посмотрел на этот ситец,- почему-то вспомнилось, как не забылось? - такое было на кофточке у нее, еще когда была девочкой, а он плотничал на хуторах.
Матюха глухо сказал:
- Вяжите его!
Тихон сам одкинув руки назад и скрестил их за спиной. Да, теперь пусть вяжут. Хоть бы слово сказал, что он не то, что ли. Хотя бы своим: и Пивненко, и Гордей здесь же. Ни слова. Словно не было его сейчас в нем. А так - просто на ногах - его туловище, голова еще, а в ней все перепутанное. И ни жалости, ни гнева. Даже не слышал, как скручивали руки веревками туго, болело. Смотрел, не моргая, в распахнутую дверь синешни, и что видел он? Кому вслед тихо качал с журою головой?
Яков слез с чердака и собрал материю. Тогда перебросил со смехом, с насмешкой Тихонове через плечо, как полотенцем старост на свадьбе. Длинный еще край,- через второе плечо перекинул, обмотал вокруг шеи, и еще край по спине спускался, вплоть до пят. Одхилився и зареготався, а тогда ударил в лицо.
- Вот, граждане, такие вы? Душить вас, сволочів!
- Ведите!- сказал Матюха.
Все повалили из дверей за Тихоном. Один Яков забежал в дом и Марии бросил с порога:
- Все хорошо! Вспокойся! - и хлопнул дверью, Нет, еще вернулся-таки и запер домашние двери из сеней: так вернее будет.
XXVIII
Возле сельсовета вся улица запруджена народом. Как ярмарка. Шум, крики. Причитала женщина, а старый Кныш с крыльца к народу речь произносил. И разве за таким шумом что разберешь? Кричал что-то:
- Знистожити таких надо! Это - не меня, не тебя ограбив, а весь народ! Народное же то, кооперация. На словах партийные, а на деле - ишь... Может, то и лошади они водили?!
Из толпы вплоть ревели:
- А кто же?
- За какие то деньги хоть и Веревка коня уже себе купил?!
- Знистожити таких!
Но в толпе это - отдельные крики. А вся она шумела, глухо гудела: "Не верится мне, чтобы Давид или..." - "Своя политика, разве не видно?.." - "И что же народ смотрит!"
-О, еще одного ведут! - крикнул Кныш с крыльца. Толпа с Тихоном уже сворачивала с улицы. Был брызнул хохот, но недружно: оттуда, от крыльца. Толпа лишь колихнулась и пропустила Тихона, обмотанного в ситец, Матюху и Гниду за ним.
Вновь ед крыльце крик и хохот:
- Ишь, перев'язався, как на свадьбе!
- Рот ему ситцем набить!
- Ах ты!..- кто-то ругнулся, и через головы людей из толпы кирпич трудно гупнула Тихона в плечи. Чумак тогда свел руки:
- Да вы же люди! Ну что же вы делаете?!
- Замолчи!
- Вы поверили, что действительно воры перед вами?! И голову на одруб даю, что это чистая провокация! Или Тихон? И он как-как на мир смотрит. За что же издеваетесь?! Разве не знать, чья это работа? Тогда же не добили,- и до сих пор харкает кровью, так вот теперь уже!..- и не досказал Гордей, ибо в ухо со всего маху Матюха ударил наганом, вплоть Чумак покачнулся и глухо охнул. Гнида кулаком ударил еще, и сильные руки схватили и поволокли по лестнице за Тихоном в сельсовет. Сзади еще крикнул кто-то одинокое:
- И за что же Гордея?!
- Кто? - гневно и остро глянул с крыльца Матюха на группу ед огради, откуда-то слышалось. А потом поривний взбежала по лестнице вниз до тех мужчин и стал бить Півненка. Сгреб и поволок за собой в сельсовет.
Толпа утих, но на мгновение. Вновь загудел, зашумував. Еще чей-то женский крик дернул серое утро, и кто-то запричитал. На крыльцо вышел вновь Матюха и за ним рыжий милиционер в красной фуражке с наганом в руке. Молча осмотрел взглядом толпу голова, словно кого-то выискивая.
Толпа замер под его взглядом страшным. Матюха, знать, доволен - затянулся, бросил сигарету небрежно на крыльцо и вновь нырнул в дверь.
Составляли протокол.
...И было солнце в обед уже, а народ не расходился. Кто одхлинув, кто поступил. Крестьяне исчезли головами и говорили вполголоса. Их призвали в сельсовет,- которые в понятых, допрашивали и других. Женщины божкали, качали головами грустно и радовали старую Карпенчиху, Чумачиху и півнівських женщин. Старая Карпенчиха неутешительная. Уже с клуночком в руке - сейчас же в район будут гнать. А ее не допускали в сельсовет зайти, не приняли и передать хлеб сыну. Здесь же сновали дети вне оградою, по двору, а какой-то даже на плетень ізліз и оттуда пристально смотрел в окно в сельсовет, время от времени делясь с товарищами своими наблюдениями.
- О, бьет Андрея Півненка!
- Неужели бьет?
- Ой, ей же так! Ой, бьет же! Прямо по голове наганом! Шумує толпа. Заглушены из сельсовета крики и стоны рвутся, и за шумом не слышно на улице. В толпе кое у кого в глазах и блеск погас. Кто-то рассказывал, как где-то тоже так обобрали кооператив.... О приезде попа на воскресенье автокефального... Много курили и нетерпеливо, а кто и с тревогой, поглядывали на улицу к церкви. Кныш, горячо доказав своим бесідникам, что всякие эти новые попы - "разврат, и все", ибо только подрывают веру,- зевнул в ладонь и тоже глянул на улицу.
- Долго нет. Не видно еще там?
- И так не выдать!
Между женщинами тосковала Чумачиха. А старая Карпенчиха подошла к крыльцу с клуночком маленьким, поднялась по лестнице тяжело, словно их было не семь, а семьдесят. Сверху ей Яков:
- Отойди, низзя, говорю!
Из сельсовета окликнули имя какое ему, Гнида позвал громко. И снова на толпу пристально из-под нахмуренных бровей: стережет, ловит каждое слово, каждое движение и думает: "Ну-ка, еще кто?" И под его взглядом, как кто ловил на себе, сразу отводил свои глаза и умолкал.
Вдруг кто-од огради из группы:
- Ведут!
Толпа так и пошел на улицу. Нет, еще не видно, но ведут, знать, потому что от церкви летела стаей детвора с криком. Из-за школы вдруг вылетел верхом на вороном - нет, то гнедой, и только мокрый и весь в мыле - Филька. Спрыгнул возле крыльца, кому-то бросил поводья и быстро запыхавшийся взбежала по лестнице в сельсовет.
Толпа затаила дыхание. И внезапно вновь, словно из одних груди, как вздох, вырвавшийся:
- Ведут!
Из-за школы улице вернули два всадника, и среди них, внутри и немного спереди,- пеший. Тихо шли по улице. В толпе тишина такая, аж слышно было, как у огради хрупнули заломленные руки чьи-то и тихое: "Ой горенько!" Ближе, уже против Книшевих ворот,- толпа аж всхлипнул, словно то одни грудь: вели, а Давида - познать нельзя. Без шапки, лицо все залито кровью, и черные волосы кудрявые злиплось в крови. Шинель порвана на нем и тоже в крови и в землюці. Сзади руки связаны, и от руки - веревку на шею вороному Матюшиному коню наброшено. Знать - и тащили по пашне, и гнали скочки по ріллях мерзлых, потому сапоги разбиты, а из них не ноги, а куски красного мяса.
- Стой! - дернул за веревку Тягнирядно. Стал и стоял поникли. В сельсовет его и не вели, а Тягнирядно даже и с коня не слезал. Книшенко спрыгнул и подбежал к крыльцу, но навстречу уже вывалили все из сельсовета: Матюха, два милиционера, Гнида и еще мужчины.
- А, ты уже здесь! Что же - не удалось сбежать? - вищирився до него с невыразимой злостью хмельной от победы Матюха.- А ты горячий: видимо, Ганівською экономией нагнали?
- Да, сейчас же за экономией,- сказал Тягнирядно.
- Обыскали его?
- Обыскали, нашли вот,- Филька вытащил из кармана и подал какие-то бумаги. Матюха передал рыжему милиционеру.
- И ведите, там власть разберет! Чтобы здесь народ не мутили, а ты, Давид, чтобы партии не марал.
Давид не утерпел,- поднял окровавленное, взбитое лицо, блеснул глазами:
- Ух ты, падлюко!
Матюха вспыхнул и очень ударил Давида в лицо. Вскрикнула какая-то женщина.
- Да, теперь бей - я же связан! - сказал с усталостью. А в ухах звякнуло ему имя - какая-то женщина сказала: "То же Зинько!" Поник Давид головой.
Из сельсовета вывели и тех арестованных: Якима, Тихона, связанных и избитых, дяди Гордея, старого Веревку и еще человек пять.
Давид навстречу им смотрел без удивления, потому что еще по дороге из разговоров он все понял и знал уже что здесь творилось. Только болезненно скривились губы у него.
Старого Веревку отпустили сразу же. А всех остальных вывели на улицу, построили по два. Их сразу же окружили милиционеры, Тягнирядно и Гнида Яков. Все с наганами в руках. И двинулись по улице.
И тогда поднялся плач, и тоска большая упала в сердце избитым крестьянам. Где, как далеко, кричал Матюха: "Посторонись!" И даже стрельнул вверх, и гул голосов где-то далеко. А в сердце лишь плач и женский стон падали острыми ножами.
Так - аж за село. И еще степью немного. Рыжий милиционер мотнул конем и наганом замахнув:
- И роззійдись! стрелять буду! - и выстрелил дважды. Потом - дальше, дальше и плач, и нытье... И тихо. А в тишине степных пространств такая тоска Давида обвила. И всех, может, потому что шли понуро и не разговаривая - молча. Уже в шелюгах Которым только первый шел в паре с Давидом.
- Убьют, сволочи. Там, как с Щербанівки выведут, и в шелюгах. Разве это им впервой! Давид сказал:
- Да!- и шел тальники, и молчал. Затем, взволнованный, почему-то покосился на верхового сбоку и, не сводя с него глаз, к Акима тихо: - Ну, то дурацкое! Разве не вместе будут вести или связанных... Я - рыжего. Тихон - того, а ты - кто будет там третий. Более их не будет три. И как только - "ложись!" - так и... Я крикну тогда. Передай Тихонове.
Тогда же за дорогу Давиду удалось и Чумаку передать, что письмо тот и еще кое-что он успел выбросить, под грудки на пашни спрятал. Если бы то найти их! Может, Зинько? Сейчас там, за хутором, от оборота, на первой ниве в борозде.
...В Щербанівку привели - вечерело уже, а еще солнце не зашло.
На выгоне махали крыльями ветряки, в ветряных люди из дверей на них смотрят. И так все конечно, языков нигде ничего не произошло. Видно, курят сигареты - дымок пыхтит, и сплевывают. И интересно им: что это? А кто-то, может, скажет: "Кооператив в Обуховке обікрадено" - и сплюне. А их же ночью, а может, завтра - там, в шелюгах... Тягнирядно прямо же, как гнали там еще самого, хотел убить, и Филька отбил: "Да, еще нужен. Недолго уже - к шелюгів только".
В милицию, в разрушенный особняк на окраине, не прошли по улице и через базар, а мимо гамазеї. На одном, на крайнем от базара, еще упала Давиду в глаза афиша. Сегодня будет выставлена "Облако". И как уже обратили во двор, прямо в глаза среди руин на западе солнце красно садилось, а вдали, через долину далеко-далеко на фоне красного неба,- экономия Ганівська только мечтает, и рядом земли. как перст,- дымоход кирпичные.
Давиду воспоминания из буйных житів зеленых, из звездных летних ночей. Как тогда вели к кирпичные, уже к глинищ доказывали. А сбежал тогда. Как они где-то во ржи: так же пахло - и зеленью и землей.
Давид вплоть втянул ноздрями жадно воздух: пахло и теперь письмом пожелтевшей и старым кирпичом руин. Эх, что на них - на руинах - думалось!.. Ну что же - и без него...
- Стой!
Из флигеля вышел начміліції и пристально осмотрел арестованных. Повыходили из лошадей. Рыжий - под козырек руку и что-то говорил начальнику. А потом разместили их в арестантскую всех,- лишь Давида рыжий взял за руку и повел к флигеля. А там сбоку под садом кирпичный погреб. Он открыл тяжелые двери, обшитые жестью, и с самой горы связанного турнув по лестнице вниз - в черную яму.
XXIX
С той же ночью начались допросы. Из погреба слышал Давид: сидел на верхней ступени у двери, жадно прислушиваясь, что там на улице. Уже знать, - ночь. Ибо тишина. И в далеке вечерний - глухой гул села. Такой гул, когда осенний вечер звездный, а по домам начинают светить свет. На дворе тихо. И слышал, как громыхнул засов у арестантской, вели по двору, возле флигеля сякались, топали ногами на чердаке. Потом со скрипом захлопнулась дверь, и снова стало тихо. Ударил в колокол на колокольне - до вечерни, пожалуй.
И может, было долго, а может, нет. Разве знать, как быстро плывет ночь, когда так в погребе избитый и весь в крови, когда тело ноет, а ноги - куски красного мяса - с землей, с песком в ранах, горят, как в огне. Когда где-то глухо-бу-у, бу-у... как из глубины лет, и поют песни где-то вдали тихо девушки... А в воспоминаниях - три осени в экономии одпоганяв... А потом звони в кузнице, зеленые ржи и звездные ночи - сколько он их перебрел с юношеским задором, по пояс в зеленых ржи! И где, тогда же, на грани... А! Подошла и тихо клала руки на избитую голову Давиду - боль в голове медленно, медленно и затих. И смотрели глаза из темноты, большие и ясные, а сквозь них - на дальних масштабе неясные очертания красочных пятен... Разве тогда в доме сутінями - было то впервые? А в лесу, в зеленой орешнике, а в буйных степях, как летал с Буденным... А! - И уже лежал избитый, истекая кровью в погреба, один. Какая же это даль: от мальчика-погонщика в экономии до погреба в раймилиции! А еще девушки и песни не допели - тихо тосковали их голоса молодежи на селе. И глухо где - то-бу-у, бу-у... А разве знать, как быстро плывет так ночь!
Может, бредут это вместе к сельбуду с песней. Огне. Людей уже полно. Колокольчик голосненько продзеленчав, а за занавесом молодежь в гриме, хватаются, суетятся. А в коридоре курят сигареты крестьяне, сплевывают и, может, говорят о них, что привели вот в район тех, что в Обуховке кооператив обобрали. Кто-то, может, скажет: "Убил бы этакого на месте" - и сплюне.
Дверь еще скрипнула. На крыльце затупали сапогами, стонал кто-то. Затем засов в арештантській хлопнул, и снова все затихло. Слышал шаги к погреба. Звякнул ключом, и по сопінню познал - рыжий.
- Выходи!
Ах, какое же синее и звездное небо! И запах кирпича - руин, желтого листа - аж в голову хмелем. Встал Давид, жадно всхлипнул раз, второй раз на полную грудь. А рыжий взял сзади за связанные руки и повел в флигель.
В канцелярии уже горел свет.
За письменным столом, застеленной вишневым сукном, сидел начміліції, простоволосый и в самом френчи розстебненому. На столе лежал наган, стоял письменный прибор, листы бумаги разбросаны по столу. В стороне, под грубой, в кресле сидел Тягнирядно в шапке и в чумарке: курил сигарету и сквозь сизый дымок пристально смотрел на Давида.
- Развяжите руки! - сказал начміліції. Рыжий долго возился возле рук - не мог никак решить, потому что руки отекли и веревки глубоко врезались в тело.
Тягнирядно молча из-за голенища вытащил финку и перерезал веревки. Давид аж вздохнул и здвигнувся - так снова заболели руки и плечи, за день онемевшие. Начміліції пригласил сесть на стуле напротив него и курить - подсунул даже пачку сигарет. Давид сел, а курить не взял, хотя очень хотелось. Начміліції чуть пододвинул к себе наган и молча долго смотрел на арестованного...
Потом взял ручку, мок в чернильницу и начал спрашивать и записывать: имя, лета, соцстан, партийную принадлежность. Давид сухо отвечал. А как сказал, что партийный, начміліції едва заметно усмехнулся и сказал, что из документов этого не видно.
- Где ваш партбилет?
Давид сказал где.
- А я при чем здесь? - он шевельнул бровями, как будто с сожалением. И видел Давид - написал в графе - "нет". Потом еще что-то писал недолго. И вдруг положил ручку и затянулся сигаретой.
- Вот что,- после паузы говорил,- гражданин Мотузко. Мы с вами не дети, мужчина вы - не дурак, а люди это все свои. В прятки играть нам нечего.
Это пишет он акт дознания по поводу кражи из кооператива. Ну, он не будет с ним, как с Карпенко и Кожушним, волынить. То от тех надо ему, чтобы "признались". На этом слове он откровенно сделал ударение и цинично усмехнулся. Потому что им в дорогу надо в далекую, а дело передать следователю надо. А его, Мотузчине, дело через несколько дней все 'дно будет прекращено. Он вновь усмехнулся, но как-то криво.
- Так подпишите, товарищ, этого акта - и на том точка. А у нас есть другая тема для разговоров, интереснее этой.
Он с этим подал листа Давиду и бросил ручку по столу к нему. Давид прочитал - под всеми теми сведениями о нем стояло кратко неровным почерком написано: "В деле ограбления кооператива признание дать отказываюсь". Дописал Давид: "Ничего не знаю" - и подпись. Начміліції то прочитал.
- Зря это. Или "отказываюсь", или "ничего не знаю" - разницы нет! А как те два скажут, что все втроем были, то уже кому поверят?
И он небрежно одкинув лист на стол.
Вот о чем они будут говорить. Только пусть не смотрит на него Веревка так, словно перед ним гад который сидит. Наоборот: у него еще настроение какой-то странный сегодня. И будет откровенный до мелочей. Что же им - впервые видятся и в последний раз. То все, и кооператив - конечно, темное дело, чтобы отвести глаза. Но об этом же они условились, что - точка. Речь о другом: во-первых, да будет известно Веревке, что все его сообщения "Голоса труда", за исключением первого, у него в кармане.
- Да, Да,- не верите? В первом писал о Матюшин мордобой и о служанку, то в сарае хотел... А во втором - о Кушніренкового письма. Угадал?
Давид вплоть откинулся на стуле и пристально взглянул на начміліції. А тот сделал паузу и снова заговорил:
- Так вот про это письмо. Где он? Оддай! Он вдруг аж перегнулся на стол и заговорил зачем-то шепотом:
- Все равно, и я скажу в глаза и ты сам знаешь, что тебя мы хоть так, хоть так, а убьем. Ибо вопрос стоит: или ты, или я.
Глаза загорелись и стали большие и круглые, тонкие ноздри нервно дрожали, и верхняя губа задергалась, а из-под нее - зубы белым разком.
- А оддаси - в эту ночь и расстреляю. Сам, куди. скажешь. За одним выстрелом, не дам и тріпнутися.
Он, взволнованный, закурил и откинулся в кресле. Давид сказал:
- Письма я не отдам. Меня же обыскивали. Нет у меня.
- Ты кому-то дал его. Скажи!
- Нет.
- Врешь!
В дверь постучал кто-то трижды. На голос Сахновского - "зайди" - вошел чернявый милиционер и положил на стол два червоненьких билеты. Начміліпії спросил, не начинается еще.
- Нет, еще только гриміруються. Не было еще и звонков,- сказал милиционер и вышел. Сахновский неторопливо положил в кошелек билеты и, пряча в карман, долго смотрел на Веревку,
- Ты Хороший парняга, как посмотрю я на тебя! И коммунист, по тебе вижу, из тебя не как наши эти сволочи: Матюха т.д. Но зачем тебе?.. Против жизни не попрешь, как не поплывешь против воды. И вот - уже захлебываешься же.- Снова глаза сверкнули: - Где письмо?
Давид не смотрел на него.
Сказал:
- Нет письма.
Тогда начміліції качнул головой, и моментально Тягнирядно и рыжий милиционер сорвались с мест и быстро вновь скрутили Веревкой руки за спиной и связали. Сахновский, застегивая френч, холодно пускал слова:
- Сю печь ты и попробуешь первую порцию. И так все два дня будет. Дорого это: не стоит такой цены два дня жизни, да еще в темном погребе. Ведите его!
В погреб вновь пихнули - аж упал и свалился головой вниз по лестнице. Но дверь хоть за ним и закрыли, и они были здесь. Спустились к Давиду. У рыжего шахтьорка блимала - тускло осветила кирпичное влажные своды, седые от плесени вверху и мокрое внизу по углам. Ногой столкнул Тягнирядно Давида на холодную мокрую землю и перебросил его ниц. Рыжий сказал:
- Только ты, Оверку, смотри. Хоть и в земвідділ ему дорога, а врач все 'дно будет осматривать: чтобы не очень синяков было.
- Поучи, поучи!
Тягнирядно докурил сигарету, бросил и поплював в руки. Тогда одной ногой стал на спину Давиду, потом и второй и гуцнув, словно попробовал, выдержит.
- О, это еще выдержит! Геройский парняга,- словно с сожалением поделился он с рыжим.
За этим он взял руки связаны Давиду и потащил вверх, надавив одной ногой на плечи. Тихо, сильнее. Давид ахнул и застонал. Попустил Тягнирядно.
- Ну что же, Давид, это же так до мира будем. Пока не пропадешь. И рыжий отозвался:
- Признавайся лучше сейчас. Слышал же, что начальник говорил, и минуты не мучитимемо! В кого письмо?
Давид что-то глухо сказал, потому что лицо ему просто в землю и никак не подвести. Услышали только: "Гады!"
- А, так ты еще и так? Дєйствуй, Оверку!
Тягнирядно вновь медленно, словно боялся сделать ему больно, на самом же деле следя, чтобы якнайболячіш было, то тянул медленно, то дергал тихо, то сильнее руки, Давиду.
А! это был такой невитерпний боль: руки словно выкручивали в плечах, и грудь словно ломались. Он стонал, изгибаясь под тяжелым Оверком, о мокрую землю дрался до крови и слышал - примішався еще запах ее к запаху гнилой картошки и мокрой земли. В голову прилила кровь и слышать, как звенела в жилах в голове. Вот-вот, казалось: еще немного, еще одним перебоєм пульс - и от тиснение крови лопнет череп. А, хоть бы скорее!
...Сверкнули еще перед глазами подковами копыта. По мерзлой голой земле ветер - сыпанул в лицо колючим снегом с землей. Это еще он помнил, а дальше - нет. Как в пропасть. И первое, что почувствовал,- в плечи заболело, словно кусок железа красного кто приложил, а женский голос тихо:
- Товарищ, обережніш. У него же плечо.
Открыл глаза - в автомобиле ранен он, сестра и строгая белая поправила на нем буденовку. Шофер хрюкнул рожком, и с дороги шарахнулись в сторону красноармейцы - пехота, колонна за колонной.
- На Перекоп?-кто-то из пострадавших из автомобиля крикнул.
- Даешь Перекоп!
В мохнатой шапке красноармеец, с забинтованной головой, вытащил кисет, красный, шелковый, и закурил.
Давид качнул головой. Тот скрутил сигарету и подал ему.
- Первого конного?
Покачал головой Давид. И стал рассказывать красноармеец, как же и рубились они. Долго рассказывал, с задором. Говорили другие раненые. Сестра белая тихо, словно, с журою, шаталась фигурой в автомобиле. А Давиду в плечи такую боль! Закрыл глаза.
...И уже где-то в госпитале. Бело и тихо. Разве застонет кто. Но то более ночью - и горячечный лепет, и стон. А Давид тогда долго не спит, вспоминает о дальнее село, угадывает-думает, что сейчас там, как живут. Потом вспомнятся звездные летние ночи и буйные ржи... пока придет неслышно белая сестра с тонким профилем и положит руки на горячий лоб.
- Спите!
Склепить Давид глаза, а не спит. Думает - как она похожа, как так боком, в профиль... И поплывут воспоминания. Потом - более тусклые, затем - мгла.
Давид бросился, открыл глаза и шевельнул посмаглими губами. И во рту сухо, и горит. Втянул воздух влажный жадно ртом, а в темноту с болью лицо и тихо позвал:
- Сестра!
Тихо. Шурхнув, видно, крыса где-то в углу. Дыхнул, а в ноздри - запах гнилой картошки и сырой земли. Шевельнулся - связаны руки. Все вспомнил. И в плечи так болело невитерпно. И хоть бы воды глотнуть. Вспомнил, что бляха на дверях холодная же ночью. С стогнанням еле сдвинулся с места и долго по лестнице лез. Дверь холодные - припал устами горячими и лизал языком, как кусок железа, раскаленного дочервона.
А за дверью тихая ночь и, пожалуй, звездная. Где-то вдали глухо бовкнуло - раз, два. Два часа. И шум где-то голосов издали, словно откуда изливался. Песню завели - дальше, дальше. А голоса ближе, и звонкий женский смех. Вот совсем близко в саду, из-за погреба. Мимо сами двери прошли шумной толпой. Бряцавшие шпоры. Женщина писнула и, пожалуй, вырвалась от кого-то, засмеялась звонко и волнительно. На крыльце уже топали ногами, еще смех. Потом дверь хлопнула, и все стихло.
Ночь. И где-то еще дальше, как-как слышно, видно, на Подоле, дважды, как отзыв:
- Бу-у... Бу-у...
XXX
Зинько знала все. Еще в тот же день, как арестованных погнали в Щербанівку, вечером подслушала - Матюха женщину успокаивал:
- Цыц, Лиза, все будет хорошо. Ленька - то чисто обработає. Этих только нажахає, а завтра и выпустит. Тех двоих в тюрьму спровадит - без Давида они не страшны. Ну, а Давиду... Дальше, как по тальника, не поведут: "бежать будет". Сю ночь еще нет, допрос будет. Ну, а на ту ночь наверняка. Цыц, Лиза!
В тот же вечер и ушла от Матюхи.
Спала ночь... Разве спала? В Веревки в доме и света в тот вечер не светили. Сидел старик и еще какие-то мужчины в темноте на скамье, потупившись, и говорили тихо и вяло. Мать уже не тужила, сидела под трубой, упав головой на руки, и только время от времени сводила голову и тупо смотрела перед собой большими от ужаса и боли глазами. Похита тихо головой: "Ой, горе, горе!" И вновь упадет на заломленные руки. Дети на полу и не шерхнуть. У матери Докійка прижалась маленьким тельцем к ее коленям. Христя возле шестка стояла покосившаяся.
Когда Зинько зашла в дом, никто, хоть ночью, но и не спросил, кто это. И молча Зинько в темноте подошла к Христе и стала - жур. Потом головой к ее голове прижалась и горько вдвоем затужили.
Так прошла и ночь. Не стелившись, легли спать, но сомкнул кто глаза на часок? Может, дети. А все смотрели в темноту, или, может, кто и закрыл веки, и слушали, как тихо звенела жура в доме, как кто-то вздохнет, а кто-то в тишине хрупне заломленными руками.
...А утром шли в Щербанівку женщины к мужчинам. И Зинько пошла с ними.
Все с клуночками маленькими; хлеб и белую рубашку и Христя несла. Не было только Марии с ними. Півнівська и забегала, вероятно, и лежит больная, и Лукия в нее - не встает Мария. Грустили: "И все таки можно женщине такое вернулась и помирились, а на утро забрали мужа". Півнівська такнула была как-то значливе. И долго шли молча. Уже и тальника прошли. В хуторах зашли к колодцу напиться и уже там розбалакались с михайлівськими женщинами. Потом и сами уже шли, болтали.
В Щербанівку прибыли - еще только базар начал расходиться. В райміліцію просто ушли, но рыжий милиционер и во двор не уронил - прогнал. Второй, чернявый, именно навоз выбрасывал из конюшни,- хоть крикнул:
- Чем заходите! Начальник еще спит! А рыжий тогда:
- Все равно: свіданій нікоторих! Еще допроса не было.
Женщины ушли. И увидела какая - то-на развалинах возле водокачки люди ходили, группа. Один что-то осматривал и записывал. Может, какая-то комиссия.
По сорняка они подошли ближе и стали робко. Все незнакомые люди. Двое крестьян-таки, а то городские. У одного на фуражке два молоточки, и с папкой он. На женщин не обращали внимания, а пристально обдивлялись водокачку и в какую-то трубку на треножнике - на нее смотрели.
Первая Химка и шагнула к ним.
- Товарищ начальник! -обратилась она к тому, что с молоточками.
- К вам мы! - хором все сказали и тоже подступились.
И заговорили все сразу, то перебивая друг друга, то сплетая в мольбе свои голоса, как в песне хоровой тоскливой.
Этот городской снял пенсне и, вытащив платок, протирал стекла. Жмурил глаза на женщин. Потом надел пенсне и вновь пристально смотрел.
- Что вы хотите?
Снова хор. А мужчина дородный, в синей суконной чумарке, в черной шапке, сказал тогда городском:
- Это вчера поймали воров, кооператив обобрали. Так, видимо, до них это.- К женщинам вернулся: - Вам не сюда. Вам к начміліції надо, он во флигеле,- показал он рукой. Ничего человек, хороший. Еще и вслед крикнул женщинам: - Да не туда вы.
Махнула только какая-то рукой, а Чумачиха оглянулась и сказала:
- И мы уже были у него,- не пускают.
В райисполком зашли. Толпились крестьяне на крыльце и в коридоре. Царапали перьями писари за столами, и машинистка вицокувала тонкими белыми пальцами на старенькой розхлябаній машинке. Знать, устала, ибо спустила руки с клавиш и закурила. Потом громко второй, сидевший за другим столом, стала рассказывать, как весело вчера было после спектакля; до утра почти гуляла в Льне целая компания.
Из женщин Зинько подошла к ней и спрашивала что-то. И недовольно остановила язык и нервно кивнула головой на дверь. На них и надпись была: "Глава РВК". Но зайти туда долго ни одна не решалась. В конце пошли Зинько с півнівською женщиной. Головы не было, а секретарь сказал, что он в комиссии сейчас по осмотру зданий, и советовал идти туда к нему, как дело важное. Но затем сам, выслушав их, тоже развел руками - ничего не поделаешь, мол: дело это начміліції.
Женщины грустные и безнадежные вышли в коридор. Мужчины к ним шутили: "не делегация, случайно, бабская откуда приехала, что с сумками". А какой-то догадался:
- Может, не делегация, а кооперация! -сказал с ударением на последнем слове.
Кто угадал его намек, а кому кто-то сказал уже, а зашумели все сразу в коридоре о Обухівку. Без сердца, с глумливим смешком: кооперация - это не лошадь из конюшни, не из кладовой хлеб. Тогда наливаются кровью глаза мужичі. А кооператив где-то... все 'дно - не кто-то обокрал, сами заправили пропьют и растащат. Разве не один черт! Разве и там...
- Небось, и партийный один попался,- кто-то в углу не очень громко.
- И не один, а все, можно сказать, с тех умных, говорунов. Говорят, самосуд хотели над ними крестьяне поступать, и голова и стрелял якобы, не дал.
- И глупый!
- Нельзя! Отвечать: как же,- власть на то!
- И убил бы их на месте! - вплоть сбросил шапку один и взмахнул руками.- Сегодня кооператив, а завтра последнюю здохляку выведет из конюшни. А в тюрьму что же - как амнистии ежемесячно. А убил - черта с два!.. Так и этих!
С порога Карпенчиха старая:
- Не знаете ничего, то и не ляпали бы языками. Зинько с женщинами не вышла на улицу. Еще как только через порог ступила в коридор, бросилось в глаза на дверях:
"Партком КП(б)У". В голове мысли, словно рой: зайти? Как и здесь нет, тогда уже некуда. Это же партия. Именно кто-то вышел оттуда, а в дверь увидела: прямо на стене Ленин и под ним за столом человек сидит. Она решительно взялась за дверную ручку и шагнула в дом.
- Что тебе, девушка? - остановил ее голос, а глаза тот мужчина из-за стола свел ед листа, нетерпеливо ожидая ответа.
Зинько не знала - что же ему сказать, как? Минуту молчала взволнована и слышала, как стучало сердце. Тот человек шевельнул бровями, подтянул их на лоб и только хотел сказать что-то, как девушка поривне подступила к столу, и стала отчаянно заговорила, хватаясь, теряя и не находя слов:
- Товарищ, прошу вас, ну, спасите хоть вы! Убьют, может, и эту ночь! В шелюгах. Вы же-коммунист! Разве вы не знаете? И весь народ возмущен - подбросили им! А убьют! Я слышала! Я слышала: может, и эту ночь! Ну, помогите! - это горячо и быстро, обрывая слова и дыша тяжело, а руки в длинных рукавах свиты давила в одчаї к груди.
Секретарь откинулся на стуле и смотрел на нее оторопілий. Что она говорит? Кого убьют в шелюгах?
- Их, их! Сидят они сейчас!
И откуда она знает? Что за ерунду мелет? И посмотрел на нее холодно. Девушка замолчала и зіщулилась. Но - ну кто же тогда? Еще шаг - пошла вся фигурой, бледным лицом и горящими глазами. Была, пожалуй, страшная, ибо со стула вдруг, словно крадучись, соскользнул и тихо боком вылез из-за стола, не сводя с нее глаз и настороженный. Быстро вышел. А через мгновение с мужем вернулся.
- ...Эту девушку. Скажешь, пусть осмотрит,- и кивнул мужчине на Зинько. Потом что-то вкратце написал и тоже ему дал. Зинько безмолвно смотрела большими глазами на них обоих. Мужчина подошел и взял ее за руку. А девушка как онемела, словно сама не своя - хоть бы слово. Всхлипнула только грудью и как не своими ногами пошла за мужчиной из комнаты. Только на улице уже, как увидела, что мужчина ведет ее к больнице, поняла все, молча вырвала руку и, не взглянув на него, пошла себе.
И потом: солнце садилось красно на западе; а по выгоне, как призрак, бродила вне садом, сюда к закромов доходило. Тогда же шли женщины смутные с сумками в руках - не допустили их. Но Зинько к ним не подходила. Пусть идут. А ей здесь надо. И глаза, позападалі на бледном, исхудавшем, как после тяжелой болезни, лице, зорко смотрели на руины, на зарешеченное окно с боковой стены в арештантській.
А когда стемнело, от выгона підкрадалась она до крайнего амбара и прилипала спиной к серой стене - в сером платке суконной домотканой, в серой юпці. Здесь не увидят. А ей все видно - свет уже горит в канцелярии, видно будет, хоть слышно ночью, как их будут выводить из арестантской, может, на допрос. И уже тут не пропустит она, как, может, будут вести ночью в тальники.
Собственно, она еще и сама не знала ладно, как оно будет. Знала только одно: что бы там ни было, а надо не дать им. А как? Голова горячая у девушки, и в голове такие сумасшедшие составлялись планы. Еще хорошо хоть Илько дома,- бросил служить в Огиря,- а что бы она и сама вдіяла?!
Из-за закромов, в темноте, тихо шерхнуло. Девушка бросилась и насторожилась - Илья подошел. И он, как она, молча стал, серый, спиной к серой стене и молчал. Аж не скоро сказал Зинке - пусть уже домой к ним идет, а он будет стоить. Зинько качнула головой - нет. Но такая была усталость: вторую ночь не спит, за эти два дня во рту и росинки не было. А идти страшно: словно Илько или упустит далее. И ноги в коленях ломаются от усталости. Она тихо опустилась на землю и председателем Ильку до колен прижалась.
А ночь осенняя - где ей конец!

XXXI
На утро со двора два всадника милиционеры - чернявый и еще один, а рыжего не было - вывели двух: Якима и Тихона - и погнали по дороге, куда столбы потянули провода. На Мачехи, видно, а там - ночь, а завтра в город. Давида не было с ними. И никак было спросить: оба шли посреди дороги понурые, а по бокам - всадники. Зинько и смотрела - как-как не крикнет. Шла рядом с ними по дороге, а они и не взглянули. Вниз в долину повилась дорога песчаная. Верст за две далее - краснеют кусты шелюгів широкой полосой на белом песке. По дороге с базара ехали и шли люди.
- Нет, с этим ничего не делать.
Того же дня вечером выпустили других обуховских. Именно под ветряком стояла Зинько, как шли домой. Встретила - побиты все в синяках, и хоть усталостные, но и не остановились, кто-то только беспокойно оглянулся на руины за гамазеями. Дядя Гордей одстав. Под ветряком стали с Зінькою, и начал он рассказывать ей обо всем: Давида сразу же в погреб забросили, а их вкупе. Потом уже и Тихона и Якима в другую камеру перевели; что с Давидом, он не знает. В ту ночь в окно видел Которым, как .водили его на допрос. А потом в погреб аж два повело его с фонарем. И что-то долго там были. Мучили, подлецы, пожалуй.
Зинько как вырезанная из серого мрамора, холодная и строгая. Дядя Гордей об письмо вспомнил, что говорил вот Давид по дороге, но Зинько этого уже не слышала. С Гордиев лицо глаза ее упали туда, на руины под садом. И как пошел уже - не знает. А только тогда впервые бросилась, как в канцелярии огне занялись - рано сегодня. И тогда впервые ощутила неописуемый ужас.
Прошла до амбара найкрайнього и стала, как и в ту ночь. Но сегодня ей все во дворе поэтому какое-то необычное, словно весь он наполнен тревогой. И в окнах почему-то так рано сегодня свет, и кто-то пробежал от конюшни молча, и хлопнула дверь, не как вчера стучали. Смотрела на погреб, тускло стороне флигеля выступал в темноте, и иногда от усталости глаз заливало тьмой погреб. Девушка одривалась тогда от стены и, вытянув шею, до боли напрягала зрение, пока вновь не уловит тусклой пятна. Он там. Не пропустит его - не тріпне и ресницами. Но что же с ним? Или хоть живой? Упоминалось (это как уже Гордей сказал), что и сама видела, как вчера ходили в погреб. Тогда же не знала - чего. И даже сегодня видела - с цеберкою чего ходил рыжий. Может, одливати. А может, и нет уже?..
Вытянула шею жадно в ночь, и грудь сами хватали воздух хвильно - хотели крикнуть, позвать. Очень, на всю звездную ночь, а он чтобы тихо произнес: "Я!". Но был смысл. Но ведь и так хотелось хоть знать, что с ним, хоть одно слово тихо услышать.
Не властна над собой, она одірвалась от стены и долго настороженно слушала.
Ночь. На селе насиловали собаки. На руинах тишина. Зинько шагнула в сухом бурьяне, еще прислушалась. А тогда, крадучись вне развалившимися амбарами, прошла в сад. В саду листья шаруділо под ногами и так остро запахло осенью, аж голова девушке захмелілася. Вспомнилось - тогда так же в саду, как за теленком бегала, а возле кирпичной стены стоял в буденовке. И не узнали друг друга. Кто-то свистнул тихо ед закромов, словно чайка кигикнула. Догадалась: Илько ее, наверное, ищет. Но не вернулась. Между деревьев в заросшие тихо, чтобы и прутик не хрустнул, побрела она на край сада во двор. Погреб - вот-вот, только еще немножко двором высокий Бурьян и жаливе ед сада. Девушка спустилась на землю и порачкувала тихо и все прислушиваясь.
На крыльцо кто-то вышел и постоял немного, затем пошел за флигель куда-то. Зинько ждала долго-долго, или же он вернется. Нет, видно, так кто-то приходил, а это пошел. Вновь пригнулась к земле и полезла ужасной.
Тихо - тук, тук, тук - трижды в дверь, обитая жестью, выплыв из бурьяна, и прислушалась. В подвале тихо. Еще - тук, тук, тук - припала ухом к двери, остановила дыхание и услышала: где-то глубоко глухо застонал кто-то. Потом ближе - знать, тихо лез по лестнице, потому что долго стонал и приближался медленно, словно за каждым стоном разве на вершок. Наконец, у самых дверей уже и тихо - Зинько не узнала голоса - глухой и замогильный:
- Кто?
Пришлась Зинько лицом к двери.
- Я, Давиду! Живой ты! - радостно и с отчаянием вырвалось у нее из груди. Затем осмотрелась, прислушалась и говорила:
- Провели тех, а тебя нет. Давид, что они с тобой надумали? Давид, ты не бойся! Из-за двери сказал:
- Сю ночь! Потому обмывали кровь вот перед вечером. Зинько аж вся прилипла к двери.
- Давиду, мы не дадим. Мы слідимо с ребятами. Мы за вами будем идти - и в шелюгах, пока день будет. О, хоть бы щілиночка! - и щупала двери руками.- Хоть бы я на тебя, мой дорогой, глянула! - И щупал кто-то дверь из погреба - или, может, как руки связаны - не руками, а лицом.
Сзади кто - хап! Бросилась Зинько, вплоть крикнула, еще и слышала: в погребе Давид крикнул глухо и застонал. А сзади - под руки и, обхватив под грудью, до боли кто-то давил и хрипло:
- Ах ты, падлюко!
Девушка билась, как пойманная птица. Зубами руки хотела - и никак ей за свитой. Слышала - одірвалась од ног земля и так в руках понес. Возле крыльца укусила-таки - бросил, но руки не пустил, схватил со всей силы и так поволок по лестнице в темный коридор.
Как в канцелярию ввел, из-за стола подвел лицо начміліції, и Тягнирядно глянул из кресла из-под печки - сидел с винтовкой в руках. Из-за спины у девушки, не выпуская ее, виткнувся рыжий и сказал:
- Поймал возле погреба.
Вышел из-за стола Сахновский и, підступившись к девушке, долго смотрел на нее. Сказал, не сводя глаз:
- Это же Матюшина служанка.
Теперь и рыжий взглянул она. Рассказал, что у погреба была, что-то с Веревкой перебалакувалась. Знать - его любимая. Начміліції еще пристально взглянул на бледное, осунувшееся, но такое же красивое и в отчаянии, и в скорби девичье лицо, и тонкие ноздри у него тріпнули.
- Обшукай!
Рыжий обмацував ее, а повернув морду к Тягнирядна, вищиривсь и моргнул назад. Сахновский уловил его движение и нахмурился.
- Брось!
Приказал потом отвести ее в арестантскую и запереть. А ключ чтобы ему принес. И пусть не вздумает глупости - сейчас пусть и вернется. За одно мгновение чтобы здесь был. Рыжий недовольно шевельнул бровями и повел Зинько.
Еще слышала, как с крыльца свел ее,- в погребе грохнуло в дверь. Зинько крикнула что-то и пручнулася из рук. И не вырваться ей, потому что руки, как железные наручники, ее руки сдавили. Еще од закромов слышала - свист, словно чайка кигикнула. Но это было последнее, что слышала. Потом впихнул ее рыжий в арестантскую, немного, раздумывая, постоял еще на пороге, хряпнув дверью и запер.
Минуту девушка стояла в темноте, тупо глядя на закрытую дверь. Языков упустила конце и не понимала, что с ней это. Снаружи долетело до ушей ей - грохнул в дверь в погреб и хрипло: "Ты, ты, гляди мне, я тебя погрюкаю!" Не рыжий. И звякнуло. Из-за дверей, из погреба глухо - не слышать. А девушка бросилась к окну - вверху зарешеченное маленькое,- руками к нему не достанет. В доме темноте и сами голые стены. Зинько ощупала все вокруг, в дверь била. А вдруг насторожилась.
Нет, ей не послышалось - шаги, и тихонько звенело улице. Еще грохнул в дверь погреба. Потом в сенях - дзинь, дзинь...
Тогда же послышались еще шаги в сенях, и слышала - кто-то сказал:
- Товарищ начальник, ну, мы же повели.
- Да, Да. И смотрите там! Через сад ведите. Руки же решите перед тем.- Он щелкнул ключом в дверях. А Зинько так и припала к двери, дыхание перехватило ей. Щупала двери и вся фигурой влипла в них, словно думала, что насквозь выступит сквозь них на той стороне. Наконец в щели пришлась и охнула:
- Начальнику!
Уже ед надвірніх дверей оглянулся Сахновский и вернулся:
- Что тебе?
Зинько, захлебываясь, заговорила, как в лихорадке:
- Я глупая! Какая же я глупая! Я уже не буду,- и щупала руками дверь, и умоляла в щель.- Пустите меня! Ну, идите сюда быстро!
Пауза. Сахновский немного подумал и сказал сквозь дверь, повернув ключ:
- Гляди же мне. Возьму в комнату, а будешь еще дурачиться - в погреб закину.
- Не буду, не буду!..- хватаясь и взволнованно говорила девушка.
Сахновский отпер дверь и крепко взял ее в руку. Так и повел. Из темноты бросилось в глаза - зіяла черная дыра погреба: уже повели. Была тріпнулась, и сжал очень и глянул с угрозой. Подумала: нет, так нельзя, им две версты до шелюгів - еще успеет. Полетит, а догонит!.. И Зинько ускорила ходу. Уже на крыльце была, а ночью от закромов - свист слышала, как чайка кигикнула. Сердце тукнуло и словно остановилось.
В своей комнате, просторной и роскошной, Сахновский пустил Зинько и закрыл дверь в канцелярию. Горела лампа ясно на столе под зеленым абажуром, и в доме от того все было зеленаве. Посреди избы Зинько, как призрак,- в розстебненій юпці, в халате: платок большую где-то потеряла. Стояла немая и словно окаменела. И как сказал Сахновский, чтобы сбросила сапоги и кафтан,- языков и черств, мол так долго к ней летел голос через дом: лишь за минуту здвигнулась и сбросила сапоги и кафтан. Из перила на кровати взял Сахновский платок большую оранжевую с цветками и велел ей накинуть на плечи. Зинько и это сделала дрожащими руками и все стояла неподвижная с немым и тупым взглядом в одну точку.
Сахновский сел на диване около стола и закурил. Сквозь дым смотрел на нее и глубоко затягався сигаретой. Потом позвал:
- Подойди сюда!
Зинько стріпнулась. Упали глаза на него, с него упали - просто против нее большое, во всю стену, стояло трюмо, а в нем... аж вся содрогнулась, а глаз оторвать не может. Смотрела с ужасом большими округлившимися глазами, и на нее оттуда смотрела - нет, и то же она - Зинько. И оранжевая платок на плечах, а лицо зеленаве и глаза глубоко, как две черные ямы, и темной ямой проваленный нос.
- Ну, иди же!
Вдруг в ставни снаружи - трах! - видно, кирпичом. Трах! - где-то в дверь на том конце дома. Девушка так и сорвалась с колен. И он уже не до нее - выхватил из кобуры наган и побежал в дверь через темную канцелярию в коридор. Зинько на мгновение опешила. За сердцем, что в груди застучало или тревогу, или радостью, не слышала ничего.
Вдруг очнулась, и первое, что в голову ей,- лампу - дмух. Темно в доме. Зинько, как кошка, неслышное, босая, на цыпочках выбежала из дома, через канцелярию и уже в коридорчик, а на дверях - он. На крыльцо не выходил, стоял на пороге - видно, боялся. И с порога кричал в ночь:
- Буду стрелять!
Снаружи ничего не слышно. А на крыльцо не идет, протянул руку к двери, чтобы закрыть, как вдруг Зинько сзади со всей силы бросилась и с криком истошным в спину руками ударила,- аж упал на крыльцо. И она с крыльца упала свысока,- аж в глазах ей звезды, но за мгновение, как подрезала косой перепелка, сорвалась и неровное зигзагом побежала через двор и бурьян...
Кто - слышала - гнался, кричал кто-то. Уже и на выгоне она, а сзади топот сапог и крик. Зинько бежала, что было сил, аж в ушах ветер свистел. А дальше силы не стало. К ветряку к первому именно добежала. Дыхание ей забило и она не упала - обіперлась об ветряк. Сзади еще топот в темноте, словно бежало двое. Вдруг стихло, потом тихий свист. Зинько тогда вскрикнула и снова сорвалась. Но уже бежала и оглядалась, и кричала в одчаї назад:
- Ой, скорее!
Ребята догнали ее уже за ветряными мельницами. Не останавливались ни на минутку. На бегу сказала ребятам, что повели. Думала - хоть они побежали.
А ребята не видели, ее все ждали и уже с Савкой одчаялись и цеглинням стали... Что он делал с ней? Зинько ничего. Только еще быстрее бежала и немножко ковыляла.
И все же к шелюгів их не догнали. В шелюгах еще сильнее бежали - уже запыхавшиеся и горячие как огонь. Вдруг Зинько за руку Илья схватил и сам остановился, и Савка. Девушка затаила дыхание и стала - слух и зрение. И по дороге ничего в темноте не слышно и не видно. Вдруг сбоку, уже в шелюгах, блеснуло, словно кто-то бросил сигарету, и голос глухо в темноте:
- Стой тут!
Вскрикнула Зинько, Илько момент выстрелил из обреза - сам не знал, туда, вверх. А с шелюгів в тот миг, словно дуплетом, из двух винтовок - бах! бах!
Черная ночь. Еще перед самым лицом у Зинки уже на бегу - пихнуло пламя обреза и оглушило ее. Бежала, падая, прорывая кусты, и кричала что-то в беспамятстве. Не слышала - или бежали за ней ребята. Слышала еще выстрелы - два, где-то дальше - бах! бах! Споткнулась и бежала снова, глазами розпанаханими в темноте жадно ища, между кустами. И за одним кустом вдруг,- вплоть одкинулась, потом охнула и шарпнулась к нему. На сером песке между тальники, раскинув руки, лежал неподвижный, черный, крестом.
Перед ним и упала на колени как подрезает. Руками всплеснула и охнула в ночь. А вдруг пошатнулась и со стоном без сознания упала к нему на песок.
Ночь одгукнулась еще двумя выстрелами, но далеко где-то в берегу,- бах! бах! Потом уронила зарю - большую жгучую слезу - и затекла в печали...
XXXII
...