Интернет библиотека для школьников
Украинская литература : Библиотека : Современная литература : Биографии : Критика : Энциклопедия : Народное творчество |
Обучение : Рефераты : Школьные сочинения : Произведения : Краткие пересказы : Контрольные вопросы : Крылатые выражения : Словарь |
Библиотека - полные произведения > И > Иванычук Роман > Мальвы - электронный текст

Мальвы - Иванычук Роман

(вы находитесь на 1 странице)
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


ИВАНЫЧУК РОМАН
МАЛЬВЫ
      
РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ
      
"Разве вы не ходили по земле и не видели, каков был их конец? Они были мощной силой, но аллаха ничто не может ослабить ни на небе, ни на земле".
Коран, сура 35, пророческая
  
Весной тысяча восемнадцатого года гіджри 1[1] вместе с многими галерами, каторгами и паштардами причалила к Кафської пристани небольшая турецкая фреката 2[2]. С нее сошел на берег седобородый мужчина в белой чалме и сером арабском бурнусі. Его лицо спряталось в густой длинной бороде - трудно было бы угадать возраст старца, и был он древний, как мир, и в глубоких коричневых глазах таилась мудрость многих поколений. Старец вклякнув на земле, склонился и прошептал:
- Приветствуй, благодатный края, после долгой разлуки. Тебе кланяется анатолієць, меддах 3[3] Омар, которого ты шестнадцать лет назад выгнал из Кафы мечом Шагин-Гирея 4[4]. Тогда я, не обижен, а удивленный, пошел странствовать по всей империи от Карпат до Балкан, от Дуная к Нилу, чтобы самому убедиться, действительно ли народы ненавидят нас, турок. А когда так, то за что? Думал я, что увижу темноту и глупость, а встретился с благородным прозрением осліплених богатырей; я думал, что встречусь с ожесточением до меня, турка, а увидел высокое благородство, уважение к разуму, ненависть к оков. И спросил я тогда себя, кто виноват, что мой народ стал носителем зла и неволе? Или же это ему нужно? Ведь анатолийский райя не стал богатым от того, что завоевывает чужие края... Я вернулся к тебе, Крымский края. Не мстить - твой гнев был жестокий, но справедливый - я хочу взглянуть, крепко сковал тебя Осман кандалами, или, может, ты еще дышишь своей буйной неповиновением; дальше ты топчешь чужие земли по примеру своего соседа и повелителя, или, может, тебя осенило свет освободительного духа и дикие страсти твои изменились поисками правды?
Встал. С галер выходили, торопясь на ясырь-базар, турецкие купцы, шли маршевой колонной янычары - султанская охрана для кафського паши, спешили мубашири 5[5] отчислять пятую часть из татарского ясыря для турецкого падишаха - шла османская серая на крымскую землю.
Меддах Омар провожал их взглядом.
"О люди османский... Когда тебе хватит своего собственного добра, запущенного, нерозкопаного? Чего ты ползешь на чужие земли, не розоравши своей, почему не накормишь собственным богатством родных детей, а заставляешь их голодными рискати по не своих полях и зря проливать соседскую кровь? Когда ты утолить свою захланну жажду? У тебя есть сегодня власть, и ты сваволиш. Кто же защитит тебя от божьей мести, когда она грянет? А придет. Замыкается уже круг веков, и ты вернешься туда, откуда пришел, исполнив свое призвание на земле. Возвращайся, осужден миром.
О, страшное у тебя призвание! Тебя обманули тщеславные и властолюбивые вожди твои, и ты, лицемерно взяв божью науку за оружие, залил слезами, кровью и ненавистью к себе полмира. А что имеешь? Сидишь, как сумасшедший скупец среди сокровищ, захваченных в чужих кладовых, хлеб, отобранный из голодных ртов, не идет тебе в горло, сидишь в лохмотьях и нужде, не зная, что поделать с награбленным добром. Зубожив народы, а обогатиться не можешь и родишь только лютую ненависть к себе.
А мог бы ты жить, рожать мудрецов, поэтов, астрологов... И бурлит уже праведный гнев врагов твоих. И крикнули: "Лживый хадис 6[6] пророка Магомета о том, что не существует народностей под берлом ислама. Мы есть!" Спел повстанчу песню болгарский гайдук, греческие даскали 7[7] понесли книги своим людям, подняли головы волохи, черногорцы, албанцы. Кто спасет тебя? Твои умные дети кизилбаші 8[8] преподносят меч на зачинщиков твоего горя и будущей гибели твоей, а ты, ослепленный и неразумный, убиваешь их - своих спасителей.
Почему не видишь, не понимаешь этого, обманутый османский люди? Ты же не родился грабителем, не пришел на мир вором, которого наказывать надо. Тебя таким сделали. Разве не мог бы ты жить с соседями в согласии и купаться в своих собственных почестях и богатстве? Почему не подашь руку гайдуку, ускокові 9[9], клефтові 10[10], пока не поздно, пока страшная кровопролитная злоба не скрестит ваши мечи тебе на нашего государства? Где тот пророк, который сумел бы крикнуть так, чтобы ты, оглухлий, услышал: "Спам'ятайся, не убивай сам себя! О народ мой..."
Исчезли за воротами Кафы купцы, янычары, мубашири, подался меддах Омар, высокий и величественный, на Карантинную Слободу, где останавливались паломники, возвращавшиеся из Мекки.
Солнце пекло не по-весеннему. Поблекли тополя возле северной кафської стены, умирало на пустырях зблякле волчцы, крушились под ногами курай и сухие веники тамариска, репалась сыроватая земля, и едва слезились фонтаны.
Только при входе в северные ворота зеленел роскошный одинокий платан, гордился пышной кроной над зубчатой стеной и манил в свою тень измученную жарой человека.
Этот буйный платан привлекал внимание местных жителей, паломников, невольников, что тянулись журавлиними ключами с рынка на галеры, турецких дервишей ордена Хаджи Бекташ 11[11], которые основали на окраине города такие 12[12].
Вероятно, не один из прохожих задумывался, прячась в тени дерева, вечность жизни; не одного бодрил бессмертная живучесть южного богатыря, и чабан, возможно, сочинял песню о мужественное дерево выдерживает суховеи, жажду и безжалостно палящее солнце.
Остановился возле него меддах Омар, долго присматривался к дерзкого дерева и горько улыбнулся в задумчивости. Ибо мало кто знал, что этот богатырь мертв, что сердцевина высохла, и корни давно перестали тянуть глубинную влагу. Кто же мог знать, что плющ, которому природа приговорила ползать по земле, незаметно всасывался в поры дерева, хитро снувався тонкими жилами по стволу до самой вершины, день в день высасывал соки, пока впился мацальцями в корни. А тогда возгордился, забуяв, распустив листья по чужим гіллях. И не садятся на него ни пчелы, ни бабочки, даже саранча не ест его. Плотная и едкий. Он зеленеет, пока струхлявіє корни старого дерева, разъедено плющом, пока оно рухнет и укроет паразита своей порохнею...
...Слишком рано началось в этом году лето в Крыму. Шелковица осыпалась, не доспівши, виноград не завязался, попадали желтые персики величиной с лещиновый орех, ветры не нагоняли на небе ни одной тучки. Поспел ячмень, едва покрыв собой серую каменистую груду, и развеялось половой виколосене просо.
А в июне налетела в Кафські степи саранча. Вышли крестьяне с кетменями копать рвы, вышла процессия серо-сукманних дервишей, неся в калачикових фляга священную мекканську воду, и стояли все, беспомощные, глядя, как вокруг погибает жизни.
Среди толпы женщин, которые в отчаянии уже не заботились о том, чтобы закрывать визолені тревогой лицо, стоял седобородый мужчина в белой чалме и сером бурнусі. Тяжелая скорбь тінилась в его глазах.
- Кара аллаха за грехи наши... Так чернеет и стонет земля, когда идут правоверные войска в чужие края, - сказал сам себе, и повернули к нему головы люди, а дервиши, что стояли в стороне, подступили ближе. - Такой же шум тогда несется над землей, и так же раздается плач женщин и детей.
Резко поднял голову один из дервишей, зателіпалася серебряная серьга в ухе, он подошел к меддаха Омара, заросший и босой, смиренные глаза зашли гневом.
- Не покинуло волосы ума твою голову, старче, что накликаєш нам казнь христианского бога за джихад 13[13]? И кто ты такой? И видно, мусульманин, поэтому как ты мог забыть слова пророка: "Пойдет в рай тот, кто погибнет на поле боя с гяурами?"
Но сказано тоже в седьмой суре корана, отче, - ответил спокойно меддах Омар, в суре пророческой: "Сколько деревень мы зря погубили!"
Если ты знаешь коран, пусть осенит нас свет единственно истинного учения, - посмиреннішали глаза дервиша, - то вспомни слова пророка: "Мы покажем наши знамения во всех странах, пока они не поймут, что это правда"
- Но вторая сура, благочестивый, сура меддинська, гласит: "Горе тем, которые пишут писание своими руками, а потом говорят: это от аллаха". Потому знамения, о которых ты говоришь, несут наши воины и в Азов, и в Багдад. И там, и там чернеет земля от наших ратников, как Кафский степь от саранчи. Скажи мне, какая же война священная? Против христиан или против единоверных мусульман?
Задрожал посох в руке дервиша, а женщины с тревогой и надеждой смотрели в умные глаза аксакала 14[14], - что он скажет еще, может, это пришел к ним прорицатель горя или радости?
Омар взглянул на приунывших матерей, сестер и дочерей воинов, отдавших или отдают жизнь за Высокий Порог 15[15] над Евфратом и Доном, - увы закроївся на губах, молчал старый; повел глазами на проповедников священных войн - зло содрогнулся ним, и он рассказал дервішам сон пророческий.
Приснился странный сон султану Амурату под стенами Багдада. К прутья якобы подошел нож, чтобы срезать ее. А прут отослала его к другой. И еще увидел падишах во сне коршунов, которые ели падаль, изрыгающие и снова ели, и погибали, обжершись нечистью. Позвал Амурат мудрецу и спросил его, что означает этот сон.
"Это гадание на нынешний день, - ответил мудрец. Прут, что отсылает чем к своей подруге, - это мы сами, которые не щадимо брата ради своей пользы. А коршуны - то опять же мы, что пожираємо чужое добро, відригуємося человеческим страданиям и делаем и будем делать то же самое, пока сдохнем от своей ненасытности".
Закричал дервиш:
- Ты шіїт 16[16], перс шелудивый! И мудрец тот тоже был перс-шіїт, пусть почернеет его голова, которую, наверное, зітнув великий падишах!
Завизжали дервиши:
- Кто ты такой? К кафського паши увести его!
Даже не вздрогнул аксакал.
- Я Омар-челеби, анатолієць. И этот ответ султану дал я.
Затих крик, и шепот пошел по толпе, имя Омара зашелестело на губах пораженных монахов. О, его - этого путешественника, меддаха и хафиза 17[17], на которого еще не поднялась рука ни одного чиновника, знали в Стамбуле и Брусе, в Бахчисарае и Кафе.
- Молитесь, люди, - молвил меддах. - Призрак голода бродит над степью. Молите бога, чтобы не сбылись слова пророка о семь тощих коров пожирают семь сытых, о семь сухих колосьев, пожирают семь налитых. Просите милости у неба...
Он свел руки, прошептал молитву и направился в безвестность разгоряченного степи.
      
РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

; Приуныла Украина, что нигде прожить,
; Истоптала орда лошадьми маленькії дети.
; Малых потоптала, старых изрубила,
; А молодых, средних, забрала в плен.
Украинская народная песня
;
Этого адски-знойного лета хозяин-татарин отпустил Марию на волю. Два года назад он купил ее с больной семилітньою ребенком на ясырь-базаре и привел их в свою тесную и темную ліплянку.
Посередине татарского дома стоял коверный станок, а за ним, на міндері 18[18], стонала больная женщина. Она не встала, только сокрушенно взглянула на служанку, потом ее стеклянные глаза надолго врезаются в татарина и вдруг погасли, охладели.
Якши гяурка, - сказала. - Твоя будет.
Смущенный хозяин развел руками, показал на станок с нап'ятою на кросна основой, и Мария поняла, что нищий ее владелец и купил себе рабыню, видимо, лишь для того, чтобы прожить за ковры какой-то там день.
Научилась ткать быстро. Сквозь натянутые нити смотрела, как растет ее дочь, тянется руками к цветной волічки, вплетает их среди основу, становится помощницей. Прислушалась, как ребенок берется разговаривать по-татарски, и сама разговаривала с ней чужеземной языке, чтобы не смотрели на них искоса хозяева и чтобы ребенку легче было на улицу выйти. Ткала с утра до вечера и напевала песню, и все ту:
; Ой, что же то и за черный ворон,
; Что над морем крякает,
; Ой что же потому то и за бурлака,
; Что всех бродяг созывает...
И странно было слышать, что дочурка подпевает за матерью часто чужими словами.
Татарин продавал ковры, что их натканный Мария, и кормил за них больную жену, не зобиджаючи и рабынь.
За год хозяйка умерла от чахотки. Знала Мария, что предложит ей теперь хозяин. Чего только не передумала, сомнения не мучили ее на днях и во снах, и отгоняла от себя слабости, искушения и сомнения - где-то глубоко в сердце еще теплилась надежда вернуться на Украину.
А татарин таки сказал вскоре:
- Будь моей женой, Мариам.
Заплакала. Просила пожалеть ее - не может вере своей предать, мужа своего, знакомитого полковника Самуила, забыть не может...
Не настаивал татарин. Когда прошел рамазан и мусульмане резали баранов на байрам, привел на праздничный обед женщину в белом фередже 19[19] - злооку турчанку. Догадалась Мария, что это ее новая хозяйка, и онемела от страха: продаст ее теперь хозяин. И тогда раскаяние, позорное и трусливое, окрутило душу: почему не стала женщиной татарину, теперь же их разлучат с дочерью!
Новая хозяйка сразу дала понять, какой порядок будет в доме. Вытащила из котла баранью кость и пошпурила ею в угол - жрите; морщился на то хозяин, и молчал, а потом сказал Марии:
- Не буду тебя продавать, пусть свирепствует. Ты добра, Мариам.
Еще вчера хозяйка штурхала ее в спину и грозилась продать дочь, потому что из нее пользу, еще вчера падала Мария на колени, обещая ночами сидеть за станком, чтобы только не разлучали их... А сегодня утром, когда турчанка отправилась на базар, татарин вошел в дом, жалостливо глянул на Марииной дочь - не имел своих детей - и сказал еле слышно:
- Идите себе. Вы свободны...
Это слово "свободные" было неожиданным для Марии, оно ошеломило ее совсем. Поклонилась хозяину до ног, поблагодарила, торопливо собрала свои скудные пожитки, схватила девочку на руки и выбежала. Чвалувала крутыми улочками, замирая от страха, что вернется из города турчанка и догонит ее, бежала, прячась за каменными стенами, заслоняли окна домов, торопилась в северных кафських ворот, чтобы выйти из тесного города на волю. Казалось ей, что пройдет всего одна минута и закроются ворота. Вот вышел из-под зеленого платана часовой, крикнула ему:
- Я отпущена!
Высокий янычар в шапке с длинным шлыком, что приходил по спине до пояса, лениво коснулся рукой до ятагана и снова ступил в тень: иди, мол, милая, кто тебя держит. Зеленый цвет янычарского кафтана слился с плющевим листьями, часовой спокойно закурил трубку. От такого безразличия - ведь только одно слово "янычар" наводило ужас на невольников - змоторошилося сердце у Марии: неужели это не последний забор, огораживающий Кафу? Вышла на позвоночник Тене-оба 20[20], длинным насыпью отделил остатки гор от равнин, - нет, дальше - пространство и ни одного человека в степи. Передохнула, произнесла вслух:
- Я свободна. И Мальва моя тоже. О господи...
И тут заметила, что ее больше не удивляет чудное имя дочери. Так назвала свою девочку давно, еще в начале неволе. Дитя было больное и зжовкле, казалось, не выдержит тяжелой дороги из Карасубазара до Кафы. Несла ребенка на руках и подставляла спину под дубинки, заслоняя свою малютку. А под ногами то здесь, то там подибувались изгнаны, видимо ветрами, на чужбину мальвы - те самые, что гордились вместе с подсолнухами, равные с ними, у украинских білостінних домов. Там гордились. А здесь прятались в колючий курай, низкие, терпя недостатки, и все-таки живые. Поэтому поверила Мария, дочь тоже выживет, как эти цветы на чужой земле, если только назовет ее Мальвой.
Заметила теперь, что не удивляет ее больше довгополый бешмет, ни турецкая шаль, которой уже привыкла закрывать лицо, и даже то, что Мальва спрашивает у нее о сем и о том по-татарски.
Город был позади. Зубчатые стены опоясали его вокруг, массивные башни приподнялись и давили, сжимали громады домов, мечети, армянские церкви и караимские кенасы. Город ревело и гудело, стонало. Внизу кишела вонючая яма невольничьего рынка, кричали, захвалюючи живой товар, татары и греки: на галеры, стоявшие в порту, отправляли партии отобранных, пригнали новые; тарахтели мажары по каменным ухабах, захлебывались ослы, выкрикивали азан 21[21] муэдзины, призывая правоверных к обеденного намаза 22[22].
И еще одно заметила Мария: это для нее давно привычное, словно и не было никогда другой жизни. А и волновая радость свободы вдруг начала пригасати, и в сознание медленно заповзало тупое чувство безысходности... Серый позвоночник Тепе-оба и дуга высокого городской стены тесно обступили ее, будто обсотали вужівками плотного крымского плюща и никуда отсюда не денешься, и будешь в этом мире вечно...
А что было?
Шли хазары, половцы, печенеги, кто не шел? Падали травы и люди, в вимішаній копытами земли умирал растоптан дюшан. Сокрушалась Украина, потому что шли ляхи на три пути, а татары на четыре, и плакало небо над молочным степью и над людьми, что ниже трав падали, плакало. Черным, Кучманським, Покутським и Муравским путями пролетела с гиком татарва - кто теперь ее остановит? Замучили Подкову ляхи, умер Сагайдачный от турецких ран, убили Остряницу таки свои на высылке в Чугуєвому городище, внук Байды Ярема обсадил дороги живоплоттю своих братьев, и прослиз по Украине позорный время равнодушия. Спрятались за осадах низкие дома, примчались к Крыму ясирні валки, пояничарились юноши и родили потурнаків степные девушки.
; Ой что же потому то и за черный ворон,
; Что над морем крякает... -
замычала Мария. Певучая Мальва подтянула за матерью, и вдруг оборвала песню, спросила:
- Что это за песня, мама?
Горько поразила Марию чистая татарская произношение дочери, ей хотелось сказать, что они уже на свободе и никто теперь не имеет права запретить им разговаривать по-своему. И рыжий хребет Тепе-оба будто упал вдруг Марии на спину и придавил к колючей земле, придавил туго, чтобы не двигалась и видела перед собой только невольничий рынок и галеры, а еще северные кафські ворота, возле которых стоят два стража: янычар и мертвый платан, обвитый плющом.
Это то, что есть... Но что же было?
Был казак Самойло. Прятала губы от поцелуя, хотя знала, что поцелует, убегала от Самуила через кладку, хотя знала, что не убежит, боролась с казаком в пьянящем полыни, хотя знала, что не оборониться, и родила ему двух соколов-сыновей...
Ой сыновья, сыночки!.. Чьи руки расчесывают вам кудри, иметь вас в постели укрывает? Где вы теперь, казацкие дети? Ходите ли еще по белу свету, глаза ваши виклювали ястребы в ногайском степи, а головушку моют дожди, густые заросли расчесывают, буйные ветры высушивают?
Непохожи были, как будто и не близнецы. Один - в Самуила: чорнокудрий и темноглазый, второй білявенький был, как подсолнух, и глаза имел голубые, как теперь Мальва, и уже и вспомнить не может его лицо - пропал білявенький еще до года. Положила его в сповиточку в саду под яблоней, сама в огороде возилась и не застала. Мимо село проходили тогда цыгане табором. Погнались люди за ними, перетряхнули шатра, и не нашли. А отец, как всегда, в походе...
Потом пошел сотник Самойло с гетманом Трясило на Крым, и тогда второй - уже четырнадцать лет имел - пропал в степи. Этого татары в полон забрали.
Большую цену взяли в отца за разрушенный Перекоп. Как-то переболіли, а там дочь нашлась, Соломией назвали.
И им уже не смог радоваться Самойло - казацкий полковник. Подался Тарас Трясило на Дон, четвертовали Сулиму в Варшаве, казнили ляхи Павлюка, разбили Остряницу, Гуню. А зимой 1638 года собрали победители казацкую старшину над Масловым Прудом возле Канева и приказали бросить под ноги свою славу - бунчуки и флаги. "Все древние права и старшинства и другие привилегии казацкие через бунты утраченные ныне, - падали клинками на обнаженные казацкие головы слова польного гетмана Потоцкого, - и на вечные времена вычитаются, ибо речь Посполитая желает иметь казачество в хлопов возвращено".
Победитель дает законы!
Вернулся полковник Самойло с Масловой Ставка сплюгавлений, изуродованный, без бунчука.
- Стыд нам дальше жить на этой земле, - сказал, запряг волов и отправился за Остряницей в чужую сторону - Слободу.
Скрипели телеги, висла над Украиной прощальная песня, падала в холодные туманы, тянулись валкой семьсот семей казачьих изгоев в Белгород присягать на верность соседу, чтобы приютил в своих хоромах.
Замкнулся в себе, отупел Самойло. Сидел день в день в пасеке, и не знала Мария, что думает бывший полковник или думает? Он так и не рушился, только сдвинулся с бревна на землю и сидел с розчерепленою татарским ятаганом головой, и не рыдала тогда Мария, не могла. Горела только что положена хата, а ее с Соломией повели на сыромятной к Перекопу.
То счастье - по дороге девочка заболела лихорадкой, и поэтому их не разлучили, а на рынке в Кафе продали за бесценок безалтинному татарину.
...Воля. Проходили минуты, и слово это все таяло, уменьшалось, теряло эту неожиданную величие и, наконец, пугало неизвестностью: а что дальше? Куда деться? Там, у хозяина, они все-таки имели кусок хлеба, а сейчас кто прокормит бездомную гяурку? Страшное слово - гяур, которое лишает труда, доверие, любого права, которое ежедневно проклинают хатиби 23[23] в мечетях!
Да нет, есть же надежда. Мария хорошо помнит дорогу к Перекопу. Ведь она свободна и может вернуться на Украину, еду как-то заполучит в дороге. Выпросит у чабанов, украдет... Бог поможет.
Взяла Мальву за руку и свела на тропу, выводила за стены в степь. Увидела, как из ворот выходила человек в серой рясе, босая, в плоскодонній войлочной шапке на патлатій голове. Человек шел им наперестріч.
- Остановись, женщина, - сказал тихо и властно. Мария отшатнулась. Она догадалась, кто этот человек с четками в руках и серебряной серьгой в ухе. Испугалась не дервиша, а той мысли, что когда-то в слишком трудные минуты вповзала в мозгу и не давала спать по ночам, назойливо побуждая покориться. Ступила в сторону, заслоняя подолом Мальву, но дервиш замахал руками, завопил:
- Я-агу!
Это непонятное слово было похоже на зловещее заклинание, и Мария остановилась.
- Видят глаза твое горе, женщина, и я молюсь, чтобы аллах - да будет благословенно его имя - послал тебе хорошую судьбу, - сказал дервиш.
- Мне твой аллах не пошлет доброй судьбы, - тихо ответила Мария.
- Если бог закроет дверь, то откроет тысячу, только надо приходить к нему с верой и повиновением. Я дервиш, женщина, мюрид 24[24] ордена самого умного шейха из всех шейхов - Хаджи Бекташ. Пергамент, на котором списан наш родовид - шередже, - самый длинный среди шередже всех орденов, но он короче, чем дорога до невольничьего рынка. Пойдем по нему, женщина. Покорись словам Муравей-бабы.
- Я стала свободной сегодня! - резко сказала Мария. - И не хочу идти снова в рабство - твое, твоего шейха и твоего бога.
- Нет, дочка, свободных людей на этой земле, - дервиш прискулено смотрел на Марию, перебирая четки в руках. - Ты была рабыней у хозяина и тяжело работала, но никто не корил тебя за то, что ты христианка - потому невольники все христиане, нет рабов-мусульман. А теперь, когда ты стала свободной, твоя вера тебе станет новым рабством. Тебе, освобожденной от принудительной работы, никто не даст заработка. Ты будешь слоняться по базарам, жебрачачи хлеба для своего ребенка, а на тебя будут плевать правоверные, и это рабство станет в сто крат тяжелее. Но ты можешь принять мусульманство, наректися рабом аллаха и тогда...
- Нет! - вскрикнула Мария, пытаясь криком убить червь сомнения, теперь больно завертелся в сердце. - Нет, только не это рабство!
- Это легче рабство. Оно тебе виплатиться. За него хлеб дают на нашей воли.
- И купить надо его своей совестью?
- Совесть - тоже рабство. Свободных людей нет, женщина, - покачал головой дервиш и сказал почти шепотом: - Пусть ты не смиришься в душе с новой верой, кто же об этом узнает ли наказывать за это будет? Если бы ты родилась среди тигров, разве знала бы, что живут на свете елене? О дочери подумай, у нее жизнь только начинается. А о том, что сможешь вернуться в свой край, забудь. Ор-капу 25[25] заперт на семнадцать замков. От Борисфена до Гнилого моря 26[26] возвышаются друг возле друга семнадцать башен, ни один человек не пройдет через перешеек без ханской грамоты.
- А с грамотой? - похапливо спросила Мария.
- Ее может получить только мусульманин.
Дервиш вернулся к Марии спиной, зашептал слова молитвы, тихо направился в противоположную сторону, а она стояла побледнела, без надежды, с протянутыми руками и не замечала, как синеглазая Мальва беззаботно бегает под хребтом, срывает желтые цветы, что пришпилились головками до сухой земли.
- Нет, нет! - сказала сама себе вслух. - За это наказывает каждый бог. За отступничество никого не минует кара... Но как еще тяжелее может наказать меня мой бог? Я сейчас второй раз потеряла волю, - что страшнее он сумеет придумать для меня? Муки совести?.. А тебя, господи, не будет мучить совесть, когда погибнет мой ребенок? Одно-единственное окошко осталось для меня, которым я еще могу вылететь на волю, - грамота. А не открою его, то когда-постигне меня ужасная кара - проклятие родного ребенка.
Жмакали душу сомнения, метались в голове покремсані мысли, и между ними промелькнула та, теперь уже как будто совсем чужая и ненужная: что было позади?
Что? А стоит ли дальше вспоминать о том, что приуныла Украина, потому что нигде прожить? ... А я разве не Украина, укроєна, ущерблен, как моя земля? Передо мной - рыжий хребет Тепе-оба, позади - кафский рынок, и ничего, и никого нет у меня больше, кроме Мальвы. А вот они, желтые, мизерные цветы, забыли свою родину и живут. Если бы пышно разрослись, как там, их сгрызли бы верблюды и ослы. И они смирились... Что мне теперь до Украины, когда ее и на свете уже нет. Ее втоптали в грязь на Масловом Ставе сами вожди-полковники, и с тех пор я уже не уважаема людьми полковничиха Самійлиха, а нищенка... Нет Украины. То почему я должна убивать юную жизнь ребенка только ради памяти о ней? Нет - Ляхистан с костелами, чем они лучше мечетей? И все равно я хочу вернуться туда, поэтому прости мне мое отступничество, боже. Если вернемся - искуплю свою вину: молитвой, кровью, жизнью.
Мария застыла на землю и била последние христианские поклоны. А неунывающая Мальва вытоптала худыми ноженятами высохший тамариск, срывала желтые цветы и очарованными глазами вдивлялась в міражну даль степи: перед ней раскрывался еще не виданный мир, тот, что был до сих пор почему-то закрыт решеткой нитей на кроснах С детской памяти зіслизли, не оставив следа, саманная хата с темным подвалом и брань хозяйки - мир заряснів перед ней красным кизилом, завязью шиповника, жовтоголовим держи-деревом и наводнением горячего солнца. Волшебный! Шумящее город, гладь тихого моря, красочные галеры, величественные башни, стройные минареты. И ты, горбатая животное, что стоишь неподвижно под горой, тоже очаровательна!
Девочка подбежала к верблюда с пучком горящих мальв, чтобы подать ему в обвисшие губы, и тут вскочила мать, вскрикнула:
- Нельзя! Не дам тебя тварюкам!
Запхинькала Мальва, не поняв, почему кричит на нее мать, Мария же стояла перед верблюдом, пораженная его погордливим взглядом.
Чего так смотришь на меня, как будто я ровня тебе? - сказала, и вдруг поникла и молча заговорила со скотины:
"Когда это случилось с тобой то несчастье, что ты из свободного тура стал горбатым рабом, верблюде? Когда переломали тебе позвоночник, и ярмо выгнуло шею? Или не за ту вину, что дал себя запрячь, несешь веками свой позор напоказ? Шея твоя гордо поднялась вверх, но не выпрямиться ей никогда, и позвоночнику не сростись никогда геж. Не станешь больше ни сайгаком, ни оленем, ни туром. Все, что можешь ты сделать, - брезгливо плюнуть своему хозяину в глаза, но никогда не перестанешь нести его мешки... Какая беда заставила тебя впрячься?.. И если это уже произошло с нами, поэтому несімо до упора свой позор, пока не вигинемо".
Мария решительно взяла Мальву за руку и потянула за собой, туда, где бушевал невольничий рынок, где, надрываясь, муэдзин призывал своего бога оказывать его правду на земле. Пошла за дервишем.
Муравьев-баба ждал. Он видел, как женщина била поклоны, знал, что она придет к нему. Нужна была ему: обращенная душа на истинную веру, монастырская кухарка и наложница. А дочь - и красавицей станет, и за нее большой бакшиш будет иметь от любого мурзы.
Сказал дервиш:
- Тропинка, по которой мы идем, ведет к нашему такие. Ступая на эту стезю, ты заодно ступаешь на путь приближения к богу.
На окраине города, в долине, виднелся среди квадратных ліп'янок окрашен в зеленый цвет фасад дома, от которого в обе стороны тянулись высокие каменные стены, ограждая просторный двор.
Монах разогнул спину, кивнул рукой к Марии, и она, как завороженный зайчонок, что само идет в пасть кобры, отправилась с Мальвой за ним в ворота.
Дервиш приказал обоим сбросить обувь и обмыть в бассейне руки, лицо, ноги. Потом он снова кивнул рукой и пошел впереди, ведя их в сутінне помещения мечети. Показал на лестницу, что вела наверх, а сам зашел внутрь. Мария отправилась на галерею, зарешеченную мушарабіями 27[27], и, затаив дыхание, присматривалась сквозь решетку до того, что делалось внизу. Судорожно сжимала Мальву за руку.
Один за другим зашли дервиши с опущенными головами и стали в круг. Последним вошел шейх 28[28] в зеленой чалме. Он сел посередине на баранью шкуру, и тогда все сели. Минуту мертво молчали. Вдруг вбежали два послушника, увлекая за собой дорогие, словно цепь, четки из зерно, величиной с грецкий орех. Каждый монах схватил по крупицам в руки, а тогда шейх затянул:
- Вы увидите бога-творца в последний день суда лицо в лицо так, как видите теперь подобных вам. Все, кто будет поклоняться идолам, вместо истинного бога, будут сброшены в вечное пламя.
Пошли четки по руках монахов. Сосед передавал соседу, а при прикосновении к каждой зернышка все громко кричали "аллах!".
Мария видела, как дрогнула Мальва от первого крика и удивленно подняла на мать глаза, потом всмотрелся в зал и уже не отводила взгляда от дервишей. Слово "аллах" повторялось столько раз, сколько зерен было на длинной череды, непрестанно билось в ушах, гипнотизировало, и казалось, что ничего в мире не существует, кроме этого слова. А когда мусульманский бог был уже прославлен девяносто девятью именами, схватились дервиши и начали свое безумное радения - зикр, им мало было зерен на четках, они кричали, называя имя аллаха сотни раз, бились в конвульсиях, падали на каменный пол, заливаясь пеной в экстазе.
Мария страшно взглянула на дочь, бросилась к ней, чтобы вынести ее прочь из этого бешеного содома, и вдруг упало в сердце матери: она увидела в сумерках, как горят глаза у девочки, как шевелятся ее губы. Составив молитвой руки, Мальва повторяла: "Аллах, аллах, аллах..."
Это поразило Марию. Она поняла, что случилось в эту минуту: дочь не испугал зикр дервишей, а заворожил; ребенок уверовала в аллаха, который заполнил здесь весь ее мир, сознание, и, возможно, уже никогда не захочет знать, какая вера была у ее родителей, да и вообще не поверит, что может быть что-то другое, кроме магометанского бога, в мире. Знала, что это случится, когда шла сюда, а теперь испугалась. Дернула дочь и сбежала по ступенькам вниз. И в передсінні остановил ее Муравьев-баба.
- Ты куда теперь? - прохрипел. Он схватил правой руке Марии и Мальвы, поднял их вверх. - Повторяйте обе за мной, слышишь... Во имя бога милосердного, милостивого. Слава аллаху, господину миров...
Рука Марии безвольно опустилась, а дочь... держала набожно подняты два пальца вверх и шепотом повторяла за монахом:
- Слава аллаху... царю дня суда... Воистину тебе мы поклоняемся... веди нас прямой дорогой....
Муравьев-баба сорвал с Марииной шеи крестик и властно приказал:
- Топчи ногами!
Мария всхлипнула, отшатнулась, дервиш швырнул крест под ноги девушки, и потоптала.
- Теперь идите, - сказал Муравьев-баба. - Если осмелишься не прийти сюда на каждое утреннее и вечернее богослужение, наречемо тебя безумной, и возраст свой скоротаєш в тімархане 29[29] среди сумасшедших. Ибо безумен тот, кто не верит единой правде на земле.
Языков из чада выбежала Мария и на пустынной улице, оглянувшись, вздохнула:
- Прости меня, боже мой... Мы не топтали креста, это снилось. Прости...
И окаменела, - Мальва, воздев руки к небу, молилась:
- Воистину тебе мы поклоняемся и у тебя просим помощи, веди нас прямой дорогой...
Шепот ребенка, набожный, страстный, так естественно сливался с шумом города, криками муэдзина с минарета мечети Муфтіджамі, с клекотом невольничьего рынка, куда прибывали новые и новые невольники умирать за веру, наказываться за нее, топтать ее и давать врагу здоровой крови рыцарей.
Так естественно...
Свінула мнение в Марии - бежать! Вон отсюда за стены Кафы, здесь страшно, здесь неволя тела и духа, это город вползает в души людей, засасывает: еще день, еще час, минута - и уже невмоготу будет вырваться век.
День клонился к упокоения, красное, коптящее сухой пылью солнце сповзало за хребет Тепе-оба. Мария спешила снова до северных ворот, шаль зсунулась ей на плечо, глаза женщины испуганно бегали под черным надбрів'ям, розхристалось преждевременно посивіле волосы.
- Куда ты тащишь меня так быстро, мама? - спотыкалась, подбегая за матерью, Мальва. - Я хочу есть, хочу в дом. - Слезы стекали по запыленных смаглих щечках, оставляя грязные следы.
Мария вспомнила о дукат, что дал ей на дорогу татарин. За него можно будет что-то купить в магазинчиках за стеной Кафы, где живут евреи и караимы. Только вечереет уже.
- Пойдем, доченька, скорее, сейчас купим есть. Они уже приближались к воротам, когда из переулка выбежала стая смуглых мальчишек. С криком, хохотом обступили их, забросали комьями земли, камнями.
- Джаври, джаври, джаври 30[30], - визжали они.
Метнулась Мария, чтобы вырваться из круга наступавших, заслонила Мальву грудью, и мальчишки начали дергать его за кафтан, за волосы, не вгаваючи кричали слово "джаври".
Испуганная Мальва плакала, прижимаясь к матери. Мария оторвала от своего волосы плотную руку голомозого наглецы, наотмашь хлопнула одного-второго по бритых головах. Те опешили на миг, а дальше загалдели еще сильнее, из калиток начали выдвигаться закрыты яшмаками 31[31] председателя татарок, они тоже выкрикивали, "гяур яман" 32[32], угрожающе размахивая руками, и утихомирились только тогда, когда Мария с Мальвой спрятались в тесной боковой улочке.
Лучше, чем за два года неволи, Мария поняла, что такое "гяур". Надо было закрыть лицо, чтобы хоть так замаскироваться, но разве этого надолго стало бы? Первый азан и - не вклякни на улице - снова презрение, первое слово ребенка не по-татарски - опять камни и позор. Что делать?
Тревожные мысли прервали такие знакомые, давно не чуті звуки: на колокольне армянской церкви тихо, вкрадчиво зашумел звон. Остановилась, прислушалась. Пахнуло на нее далеким и нежным, как детство, воспоминанием: вечерние колокола на Украине, сыплет гомон росу на степь, м'якне опилки, и подсолнухи опускают головы до молитвы...
Мальва все еще не могла прийти в себя, всхлипывала и, оглядываясь все время назад, лебеділа сквозь слезы:
- Почему мы джаври, мама? Я не хочу, не хочу...
Мария не слышала нытье дочери, медленно шла на прерывистое теленькання звона, с завистью, удивлением и боязнью смотрела на людей, не боялись идти на его зов.
Сколько их в Кафе? Есть ли у них дети? Что едят? Как живут среди вечного унижения и издевательств, которых она испытала только что? На что надеются эти люди, ради чего жертвуют собой, ведь день их спасения никогда не наступит. Они же никогда не выйдут за ворота Ор-капу, потому - христиане. А все-таки идут на зов совести, по совести, чтобы умереть самими собой.
И Мария идет. Идет, как бабушка в воспоминаниях до своего девичества. Никогда до них не дойдешь.
- Я не хочу быть джавром, мама...
- Не плачь, доченька, ты не джавр. Ты... мусульманка.
- Какая мусульманка?
- Узнаешь... Научишься... Ой, научишься на мою седую голову!
- Ну, скажи, мусульманка? А за это не бьют, не бросаются за это камнями?
- Нет, деточка, за это хлеб дают, чтобы выжить. Ты ростимеш, а я возьму грех на душу, чтобы вывести тебя когда-нибудь из этой страшной земле.
Дошли до самой церкви. Возле паперти стояли поникшие старые люди. Какая-то женщина приветливо улыбнулась Марии. Было одно мгновение, когда Мария хотела нырнуть к входу и упасть пластом на церковный цемент. Но только одно мгновение. Не ответила на приветливую улыбку женщины, отвела взгляд. А в памяти мимо попран крест и ее совесть прошли маслоставські лейстровики с переяславским полковником Ілляшем Караимовичем во главе, которые приняли шляхетские бунчуки, чтобы только жить. Их называл Самойло янычарами, и они, может, все-таки дождутся лучших времен. А что получил полковник Самойло своей гордыней, которую фортуну запосяг тем, что не склонил головы перед польскими бунчуками? Смерть себе, а семьи - неволю.
- Смотри, Мальвы, - сказала Мария, подняв голову. - Смотри и запомни: это божья церковь. В такой, как эта, ты крещеная. Когда-то, когда вырастешь, ты должен ее вспомнить. А сейчас мы мусульмане и будем разговаривать с тобой по-бусурманськи.
Мальва, уставшая и голодная, спала, опустив головку на материно плечо.
- Теперь пойдем к Муравей-бабы на вечернее богослужение, доченька. Пойдем послужить другому богу, если наш забыл о нас.
Шла Мария, смиренная, покорена, со зсутуленим совестью. Завернула лицо шалью и не обращала внимания на людей, которые выходили на улицы и громко о чем-то болтали, на янычар, которые собирались на площади возле мечети и кричали:
- Слава султану султанов Ибрагиму!
Марию ничто на свете не интересовало. С сонной Мальвой зашла на хоры монастыря и только теперь поняла, что, наверное, произошла в басурман-то большое событие. Дервиши богослужили так, как и тогда, только после каждого крика "аллах" срывались с мест и кричали:
"Свет очей наших султан Ибрагим!", а после службы застучали в барабаны, запищали на флейтах.
"Нового идола себе выбрали и радуются", - подумала и сошла вниз, безразлична, уставшая, измотанная.
На дворе стоял Муравьев-баба. Глаза его светились сдержанным удовольствием.
- Ашхам хайр олсун 33[33], - поздоровался он и повел Марию за собой.
      
РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ
      
; Этот мир - город: один растет,
; второй созревает, а третий падает.
; Восточная поговорка
  
Год назад Османская империя снова встревожило мир. На этот раз испуг охватил не только христианские, но и мусульманские государства. Имя тридцатилетнего султана Амурата IV прозвучало с такой силой, как когда имена его великих предшественников.
Магомет Завоеватель взял Константинополь.
Сулейман Великолепный покорил Сербию, Грузию, Алжир.
Амурат IV завоевал Багдад.
Десять лет турецкие войска осаждали жемчужину мира, десять лет текли деньги из государственной казны на безнадежную, казалось, войну, и наконец - таки победа, наконец багдадское золото перелилось в кованые куфри стамбульского семивежного замка Едікуле.
Фанатичный враг курильщиков и поклонник Бахуса, неистовый деспот, который истребил тысячи непокорных янычар, и простодушный демократ, к которому подходили на улице нищие, пьяница и победитель Амурат IV, потеряв терпение стратега, переоделся в мундир рядового воина и сам полез на стену Багдада. Деморализованные янычары и знеохочені неудачами спагії 34[34] ринулись за своим бешеным полководцем - Багдад пал. Победители произвели сорокаденну кровавую тризну на берегах Тігру, а на султанской чалме засветился еще один алмаз.
Персидский шах Сефи И согласился на все условия Амурата. В течение целого года прибывали до Золотого Рога галеры с трофеями, султан с войском вернулся аж весной. Более чем месяц готовился в Скутари до вступления в столицу. Стамбул томився в ожидании большого праздника.
В конце полсотни галер переплыли Босфор под гром всей артиллерии. На белом персидском лошади, в леопардовой шкуре, переброшенной через плечо, в снежно-белой чалме въезжал в Золотые ворота султан-победитель, с ним - двадцать вельмож в серебряных латах. Главным улицам Стамбула, устлан коврами, ехал Амурат; народ юрмився, звучала музыка, юные цыганки-красавицы извивались в горячих танцах, звенели лютни, цитри, заливались флейты, из сотен минаретов выкрикивали муэдзины хвалу султану, и даже звонили церковные колокола на Пери и Галати.
За Золотым Рогом, на холмах Касим-паши, откуда видны, как на ладони, весь Стамбул, расставили столы. Амурат велел угощать всех - от великого визиря к простому кафеджі. А сам то и дело поднимал бычий рог с вином, и каждый тост султана сопровождали пушечные залпы с анатолийского и румелійського берегов.
У султана стояли п'ятибунчужний великий визирь - седобородый Аззем-паша, ага янычар - понурый Hyp Али, шейхульислам Регель - глава духовенства.
- Я покорил жемчужину мира Багдад! - молвил громко султан, и повеяло тишиной над шумной толпой. - Цветущая и хлібодайна Месопотамия навеки з'єдналась с єдиновірною империей Османов. Я поднимаю чашу за то, чтобы все народы стали под зеленое знамя пророка, который держатиме Высокая Порта, за будущую победу над неверной Русью, ибо клянусь вам, что и Азов, и Астрахань, и Киев будут лежать у моих стоп. Да поможет мне в этом аллах!
Ударили залпы, снова заиграла музыка, дервиши-трясуни сдирали одежду, кололи себя ножами, пекли тело каленым в кострах железным бруссям. Выкрикивали "слава" спагії, и молчаливые были почему-янычары, словно тот хмурый взгляд Hyp Али не позволял им радоваться победе.
- Великий султан, - подступил янычар-ага к Амурата, - позволь мне, когда забыли об этом твои уста, возвысить сегодня храброе янычарское войско, которое штурмовало стены Багдада и билось, словно стадо диких львов, за твою честь и славу.
Амурат не ожидал таких дерзких слов от янычара-аги. С того времени, как он расправился со збунтованими янычарами в казармах Селяміє на Скутари, Hyp Али стал заискивающим и зарабатывал себе султанской ласки в сражениях на самом деле героических.
Мгновение не сводил грозного взгляда с аги, уже слышал, как клокочет в груди безумная ярость, но вид Hyp Али был настолько спокоен, что стушевался Амурат.
- Ты прав, Hyp Али, - проговорил, сдерживая дрожь губ. - За твоих рыцарей надо выпить, и я разрешаю. Однако, как велит закон предков, все предложения султану доводит до сведения диван 35[35], а не одно лицо. И поэтому завтра я буду ждать постановления дивана о том, нужен ли среди султанской прислуги еще и произносящий тостов?
- День только что закончился, большой падишаху, пусть вечным будет твое имя, - поклонился Hyp Али, показывая рукой в сторону залива, где засвічувалися факелы. - Солнце не быстро осенит Анатолию, а ночь длинная. - Он с ненавистью смотрел теперь в глаза Амурата, и не смущало его то, что насторожились султанские сановники и подступили ближе к султану оруженосцы. Возле него стоял чорбаджі 36[36] Алим - чорновусий коренастый славянин, а позади - свита. Янычар-ага выпрямился. - Ночь будет длинной для тебя, султан. А твои наследники, возможно, задумаются, годится рубить галузу, на котором сидишь, можно ремесленнику ломать станок, что дает ему средства на пропитание. Багдад добытый ценой крови, которая лилась годами, а мог бы упасть за месяц, если бы не преступление, которое ты совершил в Скутари.
Амурат побледнел, выхватил из влагалища далматинську саблю. Бросились к Hyp Али султанские оруженосцы, и в этот миг султан схватился обеими руками за живот и упал ничком на землю.
Поднялся крик, звякнули сабли, и на скресалися. Янычары обезоружили султанскую охрану.
Великий визирь Аззем-паша стоял невозмутимо. Глядя на мертвого султана, проговорил вполголоса:
- Закончилась династия Османов. Сыновей ты не родил, султан, а слабоумний брат твой Ибрагим не может править империей.
Приказал своей прислуге отнести тело султана в дворец - снаряжать для вечного супочинку, а сам стоял в нерешительности, слушая, как кричит толпа, разбегаясь по городу:
- Султан Амурат умер! Султан умер!
И вдруг тревожные возгласы приглушились другим кличем, нарастал, ширился, а в конце отчетливо долетел до ушей великого визиря:
- Ибрагима! Ибрагима!
Стояли, как на поединке, умные глаза Аззем-паши с коварными, злорадными глазами Hyp Али.
- Рано тішишся, эфенди, - блеснул янычар-ага белыми зубами. - Слышишь, кого провозглашают янычары? Или, может, и ты осмелишься пойти против них?
Теперь понял Аззем-паша; султана отравили янычары, чтобы поставить на престол непутевого Ибрагима, которого Амурат упек на вечное заключение в дворцовую тюрьму. Не ярость, а страх перед неизбежным бедствием встряхнул им, и, забывая о своем состоянии, великий визирь закричал:
- Шайтан! Чужинце, віровідступнику! Что дорого тебе на этом свете, кроме собственной выгоды? А будь ты проклята, зміє, вскормлена Урханом!.. 37[37] О аллах, Ибрагим будет править империей!
Hyp Али спокойно выслушал взрыв бессильного гнева великого визиря. Возгласы "Ибрагима, Ибрагима!" раздавались уже по обе стороны Золотого Рога, янычар-ага мог быть спокойным. Он поклонился визирю и сказал, не скрывая победной улыбки:
- Незыблемые устои Порты, эфенди. На янычарах выросла Османская империя, на янычарах держится и, если будет воля аллаха, погибнет вместе с ними. А та голова, - добавил с угрозой, - не имеет власти над своим языком, часто гордится на золотом подносе у ворот Баб-и-гамаюн 38[38] напротив Айя-Софии.
Он вернулся к великому визирю спиной, сказал прислуге подать коня. С седла еще раз поклонился Аззем-паши.
- Сегодня брат покойного Амурата будет на свободе. А тогда, когда султан Ибрагим вернется из мечети Еюба, опоясанный мечом халифа Османа, я надеюсь встретиться с тобой на совете дивана, где поговорим не о должности виголошувача тостов, а о более важные государственные дела.
Аззем-паша не ответил. Он смотрел на то место, где недавно лежал последний храбрый султан из рода Османов - династии, которая пережила себя. Позади визиря стоял его эскорт, по всему городу народ восклицал: "Ибрагима, Ибрагима!", чвалував до дворца Hyp Али - все это были подданные Аззем-паши, и среди них меньше силы имел он сам.
Тело Амурата снарядили в спальне султана, и тогда вошли сюда шейхульислам, анатолийский и румелійський кадіаскери 39[39], вождь спахов - алай-бэг, последним вошел потный от быстрой езды Hyp Али.
- Позовите валиде 40[40] Кьозем, - сказал шейхульислам, и именно в эту минуту відхилалася портьера, и в спальню вошла женщина в черном. Дымчатая чадра прикрывала ее строгое лицо. Она прижала руку к сердцу, скорбно глядя на мертвого сына. И минута материнской печали тянулась недолго, валиде подняла голову, сняла вверх руки.
- О радость моего сердца Ибрагим, сын султана! - произнесла торжественно, и блеснули глаза у янычара-аги. Властная султанская мать, которая когда-то сама посоветовала Амуратові посадить в тюрьму Ибрагима, благословила теперь своего юродивого сына на трон.
Hyp Али сделал шаг назад, и посмотрели на него сановники. Он молча показал рукой на выход, шейхуль-ислам колебался только мгновение и пошел первым, а за ним все члены дивана. Молчаливой процессией прошли через двор, прошли султанскую конюшню и остановились перед железной дверью дворцовой темницы. Стражи расступились, каштелян тюрьмы прогундосив дрожащим голосом:
- Только с разрешения великого визиря могу открыть ворота...
Hyp Али шмагонув его канчуком, сорвал с пояса кастеляна ключи, и открылась со скрежетом дверь.
Заросший человек в грязном халате, с красными глазами робко приблизилась к выходу, упала на колени и проячала:
- Только... только Амурат есть и будет повелителем правоверных, никто не смеет признавать другого... извините, позвольте мне жизнь...
Валиде Кьозем решительно ступила вперед и прервала Ібрагімове стоны:
- Сын мой, твоя любящая мать благословляет тебя на престол предков.
- Нет, нет! - вереснув Ибрагим. - Я не уйду отсюда, я не пойду!
- Принести тело Амурата! - приказала валиде.
И только тогда, когда Ибрагиму позволили приобщиться к брата трупа, он поверил.
- Тиран мертв, мертв! - закричал, схватил ртом воздух и упал зомлілий на руки Hyp Али.
      
Старый Хюсам, владелец ювелирной мастерской, скрылась в темной улице на окраине Скутари, долго не мог заснуть этой роковой ночи. Растревожили его слезы верной жены Нафіси, забурлили свои думы - неутешительные и тревожные.
Не знал, что творится по ту сторону Босфора, и видимо, оргии, банкеты, зикри дервишей по случаю празднования победы Амурата. Но это его мало волновало. Восемь султанов изменилось на престоле за долгий век Хюсама, а помнит ли он еще Сулеймана Великолепного - Законодателя. Ни один не дорос до него, ни один не достиг славы великого правителя.
Много лет прожили вместе Хюсам с Нафісою - только вдвоем. Не имел он больше женщин, хоть это ему и не родила детей. Любил Нафісу. А им, бездетным, всегда давали из сераля на воспитание мальчиков, привезенных из чужих стран. Нафиса любила их приемышей, - так, как любят соседских детей бездетные женщины. Хюсам учил их турецкого языка и корана, а сам не раз спрашивал себя: зачем это? Разве можно полюбить мачеху сильнее, чем родную мать? И отдавали их в янычарский корпус без боли, и забывали о них, как забывают о соседских детей.
А одного выпестовали, а одного викохали - дикуватого паренька из Днепровских степей. Не хотел Хюсам отдавать питомца, когда ога-баши 41[41] пришел его забирать в янычарские казармы. Пусть подарят им Алима - в запл