такое неуверенное положение тоже угнетало. Иногда она даже ловила себя на мысли, что Кривинюк действительно стал ей будто более чужим, просто другом, но не любимым; ничего в нем нет особенного - обычный человек, и все. В Петербурге или в Киеве можно найти пару куда лучшую. К тому же они друг другу не клялись... Но тут же Лили пригадувалася ее никем, кроме собственного сердца, не слышанная обещание, которое дала в день ареста Михаила и которой уже тогда обязала себя жить ради него. В такие минуты, а их всегда набиралось больше, суженый представал перед ней в ином, благородном свете. Забывалась некоторое расхождение во взглядах Михаила, тем не оправдана, как казалось девушке, сдержанность. Особенно похвальными были Лесины мысли о Михаиле. Лариса уже давно назвала Кривинюка своим братом и советовала сестре выходить за него без колебаний. Мол, со временем все перемелется, забудется, и Михаил сможет либо учиться, либо работать.
А впрочем, все понимали, что это не так просто. Первая же Михайлова попытка вернуться в университет закончилась неудачно. Ректор отказал еще и - мало того! - пообещал отрицательную характеристику. А куда с ней примут?
Такая строгость в отношении к Кривинюка объяснялась тем, что его вина и связанная с ней история не были простыми, обыденными. О них помнили. И не только ректор. Генерал Новицкий, у которого уже не хватало жандармов, чтобы выслеживать и вылавливать всех ненадежных, над силу старался навести в городе хоть видимость порядка и покоя. Специально изданным по его инициативе тайным приказом рекомендовалось заподозренных в принадлежности к социал-демократических и всех других нелегальных организаций рабочих (чиновников и студентов) всячески освобождать, очищать от них підпривмства и учебные заведения.
Кроме того, у ректора были и другие опасения, о которых он пока не докладывал по инстанции. После некоторого затишья в университете вновь начались недовольства. На этот раз причиной их стали лекции профессора Эй-хельмана. Недалек в теоретических знаниях, Эйхельман был таким же ограниченным во взглядах на живую действительность. Несмотря на социальные события, происходившие в мире и будоражили общественное мнение, он упорно стоял на старых, давно подгнивших позициях. Наиболее прогрессивная часть студентов сначала провоцировала профессора различными "нежелательными" вопросами, считая, что он сделает с того определенные выводы, потом его предупредили - анонимке, а это уже доходит до большего. Попытки уговорить, запугать непослушных лишь усиливало реакцию. Перед ректором стояла дилемма: или же не обращать внимания на требования студентов, и тогда могут возникнуть новые беспорядки, или освободить профессора. Последнее, конечно, не нанесло бы науке никакого вреда - таких, как Эйхельман, сотни, но... достаточно один раз поддаться, как дойдет очередь и до него, ректора.
После определенных консультаций было решено активных подстрекателей из университета освободить. О возобновлении Кривинюка, разумеется, не могло быть и речи. Ему оставалось одно: ехать за границу и там добывать себе кусок хлеба.
Такими - мелкими и крупными, семейными и общими - заботами жили Косачи. Было и печали и радости. Больше, конечно, грусти.
"Что поделаешь? - время от времени приговаривал Петр Антонович. - Сейчас все так живут". В последние годы он как-то охладел. Косач понимал, что это старость, возможно, результат неизлечимой сердечной слабости. Единственное, что его волновало, - это дети. Их судьба. Первое же - Лосиная. С тех пор, как дочь заболела, Петр Антонович думал о ней с тревогой, никогда ни в чем не отказывал, не перечил. Именно поэтому не поддерживал он и дружининих настояний на возвращении дочери из Минска. Вместо этого предложил: "Кому-то надо к ней поехать".
III
Дни пошли друг друга безвідрадніші. Лариса Петровна, хоть и готовилась к этому, знала, что у больного будет нелегко, такого не ожидала. Мержинский без посторонней помощи не мог ни встать, ни даже покушать - до всего нужны были чьи-то руки, чей-то постоянное внимание. Правда, ей ничего утомительного делать не приходилось, она - раз уж приехала - просто была при том присутствовала.
Легко сказать - присутствует. Смотреть, как самый дорогой тебе человек барахтается в когтях смерти, и не иметь возможности ничем ей помочь, - которую еще можно придумать пекельнішу казнь? И то не час, не два - по несколько каждый день, с утра до вечера. И если бы ее воля, если бы возможно - своего здоровья вточила бы хоть тоже им не богата, небо расположила бы, - только выздоравливай, Сергей, живи...
И чем поможешь ему? Надеяться разве что на чудо... Но чудес не бывает. Мечты часто приносят разочарование, добрые намерения - гирш последствия. Сколько потрачено сил, сколько нервов, чтобы хоть остановить болезнь, а она уже смертью проглядывает сквозь Сергею глаза.
Приезжала тетя Эля из Риги. "Здесь, Лесю, делать уже нечего". Отпила немного из ее чаши терпения и поехала. Действительно: мертвого из могилы не вернешь. А он, Сергей, уже... Доле! Какие ужасные слова есть на свете!
Был полдень. Сквозь открытую форточку было слышно, как за окном капотить с крыши вода. Под стеной, видимо, стоял таз, и капли иногда падали с приглушенным дзвяканням. Сергей Константинович прислушался к необычному среди зимы перезвона, и какая-то почти детская радость виповняла его измученную душу. Сегодня он чувствовал себя лучше: спала горячка, почти нормальная температура. Правда, полегчало ему после усиленных стараний Леси и врача, но разве в этом дело? Главное - он выздоравливает. Если так пойдет и дальше, то на весну они действительно смогут отправиться в какую-то санатория.
Создана собственным воображением перспектива к тому захватила Мержинского, что он не выдержал, нетерпеливо зашевелился.
- Вам что-то болит, Сергей? - обозвался Лариса Петровна. Она оставила писания, подошла. - Или, может, неудобно? - ей и впрямь показалось, что подушки лежат под ним слишком высоко, и осторожно взялась их поправлять.
- Спасибо, - шевельнул губами Сергей. Он взял и поцеловал ее руку. - Мне... хорошо, Лесю. Вы поедете... со мной... в Швейцарию?
Лариса Петровна пододвинула стул, села. Она ро сумела его. Когда-то и сама, лежа вот так неподвижно, в гипсовом плену, мыслями витала по горам и долинам, путешествовала сказочными мирами.
- Конечно, друг мой. Мержинский закрыл глаза.
- Весна в горах красивая. Мне и до сих пор помнится маленькая Владая. Мы жили там, как одвідували дяди Михаила. - Леся примовкла, и в этот миг перед ней во всех красках встал небольшое село возле Софии.
- Говорите... говорите...; И
- Смешно, - мечтательно продолжала, - оно почему-то казалось мне Парнасом... каждое Утро мы ходили по цветы. Потом купались...
- Мы тоже... пойдем... по цветы. Сил, чтобы произнести фразу, у него не хватило, и Сергей с трудом выдавливал из себя по слову.
- ...Я так... люблю... цветы, - беззвучно шелестов. И вдруг: - Я очень изменился..., Лесю?
- Очень, - сказала откровенно.
Сергей Константинович взглянул на нее не без удивления.
- Надо взяться за питание, иначе слабость не преодолеете.
"Вон она!" - усмехнулся больной и вдруг посерьезнел:
- Так-так... сегодня... видели?
В обед он действительно съел чашку бульона и півкотлети. Это было, говорят, необычным пробуждением аппетита. По крайней мере за последний месяц.
- Ну вот. И чувствуете себя значительно лучше. - Она была рада возможности так просто - как бы невзначай - пого говорить на эту тему. - Давайте договоримся: каждый день завтракать, обедать, ужинать. Ладно?
Он кивнул головой.
- Только... понемногу.
Сергей взялся за кровать, попытался подвинуться выше, ему вдруг захотелось даже встать, сесть, но судорога крутнула ним набок, согнула. С минуту он мучился, и вот коряги прошли. Потное, обессиленный,
Мержинский умоляюще и одновременно виновато смотрел на Лесю, будто спрашивал: "Ну как? Что теперь?"
- Ничего, - успокоила она. - Это пройдет. - Подсунув руку больному под плечи, Лариса подняла его чуть выше. - Это от недвижимости. - Потом достала гребінчика и начала расчесывать ему волосы. Черное, смолисте, кое-где с проседью, оно покорно влягалося, оттеняя высокое бледное чело.
- Вот посмотрите, какой вы... - ей хотелось сказать "страшный", но знала: этого нельзя, а другого слова не находила.
Сергей Константинович с благодарностью прижал ее руку. Ему снова стало лучше, хотелось разговаривать.
Зашла тетя, положила почту.
- Ничего не надо? - поинтересовалась, ни на кого не взглянув. Лариса Петровна оторвала от окна взгляд.
- Спасибо, ничего.
Просмотрела письма. Из "Жизни" писали, что ждут обещанной статьи; Михаил, брат, расспрашивал о причинах ее внезапного отъезда в Минск; такой же сердечной тревогой был проникнут письмо Кобылянской... "А ему опять ничего, - с досадой подумала Леся. - Он уже и не допевняється", - глянула на Сергея. Но Мержинский заметил тот взгляд, спросил понимающе:
- Даже... от Веры... Григорьевны?.. Чтобы отвлечь его внимание, заговорила о Кобылянской.
- Действительно, это идея! - увлеклась собственной же мыслью. - Когда не удастся в Швейцарию, поедем на Буковину. Зеленые горы, потоки, певучие трембиты... Кобы-лянська уже давно приглашает меня в гости. Вы даже не представляете, какая это милая, прекрасная женщина.
А в душе клокотало возмущение - возмущение на всех тех, что бросили товарища в беде, кто вот уже полгода не обзовется к нему и словом. Понимала, что не все Сережины друзья поступают так по доброй воле, ибо многих, и, пожалуй, именно лучших из них, судьба загнала за тридевять земель, но, крайне озлоблен, как только мог-ла,чсартала неверных сообщников. Мержинский даже не догадывался, какие неистовые бури иногда сотрясают его внешне спокойную подругу. Как на него, то он давно уже смирился с таким положением вещей. Смирился и даже простил их, тех бывших товарищей.
- Как вы... думаете... они не сердятся, что я им... ничего не пишу? - Очевидно, он волновался, потому что говорил еще хуже обычного; несколько раз голос его обрывал кашель. Все-таки Сергей Константинович закончил мысль: - Но... я не могу... даже диктовать... долго не могу, а после... - он задохнулся, - после такого перерыва... коротко писать... грех...
Мержинский, едва докончив фразу, потерял сознание. Лариса Петровна быстренько намочила в эфире вату, преподнесла ему понюхать.
Ее давно уже беспокоит вот всепрощения, какая-то непонятная самовідреченість Мержинскому. Откуда бы им взяться? Повергшим их в душе этой сильной когда, волевого человека?.. Мучения, страдания?.. Или, может, желание до конца, полностью принести себя в жертву? А я? Которое я сделаю чудо? То, что буду сидеть возле друга? То, что не оставлю его до смерти? То, что не забуду - буду любить до конца дней своих? Так этого мало!.. Лариса подошла к столу, бросила на чистый лист бумаги:
"Чем ты мне яснее, дружище, тем души врагов твоих чорніші". Это был голос ее згорьованого сердца.
- Вы уже работаете? - послышался сбоку шепот.
- Должен, Сергею.
- Я люблю... когда у... меня... работают. Он закрыл глаза, отвернул голову. Леся видела, как слабо дрожали сухожилия на его шее. "Он им простил, - рассуждала. - Он им всем простил... И даже тем, кто готов отречься от него. Зачем так? их клеймить надо!" Она смотрела в серую, унылую пустоту, что снувалася в комнате, а видела тех ненавистных - о нет! - не друзей, даже приятелей не далеких, скорее - уродов. О, как бы она хотела бросить ядовитыми словами им в лицо! Пусть бы глаза им повипікало, те бесстыдные глаза... Слова показались незаурядными, и Леся поспешно записала их на том же листе.
В комнату внесли дрова. Тетя, - то не удержала носилки, забылась, - бросила их так, что Сергей встрепенулся.
- Ох, - застонал он и схватился за сердце. Лариса Петровна поспешила к нему.
- Можно же так? - на ходу бросила женщине. И равнодушно повернулась, вышла.
- Давит, - задыхался Мержинский. Он потянулся к воротнику, и Леся, одгорнувши одеяло, уже вивільняла ему грудь. Она вспомнила, как когда-то в Софии спасался при сердечных приступах дядя, Михаил Драгоманов: намочила водой полотенце и положила Сергею на грудь. "Это бы земле, холодной, свежей, - подумала. - Надо будет сказать Константину Васильевичу, чтобы достал на всякий случай".
Прошло несколько минут, а Мержинскому не становилось легче: резко поднялась температура, началась горячка. Лучше всего в таком случае действовала хина. Но больной так свело челюсти, что розціпити зубы невозможно. Лариса несколько раз подносила ему в рот порошок и все напрасно - высыпать не удавалось... Неожиданно налетел кашель. Он мучил до тех пор, пока не пошла горлом кровь.
Лариса Петровна не успела ничего подложить, - кровь брызнула на подушки, простыни и, свежая, горячая, горела большими багровими пятнами.
Мержинский после приступа кашля потерял сознание. В горле у него все время хрипел. Леся, опасаясь повторения кровотечения, обіклала ему шею и грудь полотенцем. Грязное белье она сняла и сейчас думала, как бы подстелить чистую. Звать никого не хотелось. Да и кого? Константина Васильевича как раз не было, а тех, как она их называла "диазі (вроде) родственников", умышленно избегала.
Странный народ, ей-богу. Не то что помочь - посочувствовать не хочет. При любом осложнении убегает, словно от огня. Будто две жизни собирается прожить.
Расправив простыню, Лариса Петровна принялась осторожно просовывать его под больным.
За этим занятием и застал ее врач.
- Белье вы зря поспешили снять, - заметил.
Он разделся, помог Косачівні застелить кровать.
- Не следует сразу беспокоить больного, пусть успокоится.
- Какое тут спокойствие? - сокрушенно отозвалась Леся. - Борис Михайлович! - подступила. - Скажите мне честно... Мне не надо утешения, будьте откровенны.
Елиасберг задумался, сосредоточив взгляд на собственных пальцах. Они у него были тонкие, длинные, с кустиками волос.
- Я думал, - молвил потом, - хоть вы не зададите этого вопроса.
- Я должен знать. Рано или поздно - он спросит.
- И вы скажете правду?
- Увижу... Хоть не таила ее никогда.
Оба замолчали. И вдруг из тишины, которая воцарилась в комнате, словно вырвалось: "Так-так, так-так..." То билось маленькое, железное сердце времени. И в его ритмах, в его равнодушным покое Леся пожала утверждения этой ужасной правды... "Так-так, так-так..."
- Видите ли, Лесю... - Он впервые назвал ее ласково - видимо, хотел что-то объяснить, возможно, утешить: все-таки женщина.
Но Косачівна остановила его:
- Не надо, я все понимаю... Скажите только, как долго еще продлится эта агония? Неделю, две недели, три?..
- Не больше. Организм истощился... У него на удивление сильное сердце.
- Сегодня и оно сдало.
- Этого следовало ожидать. Лекарства разрушают. Такого количества антифібрину, хины и всего прочего, как он принял, стало бы на десятерых. Но и без них нельзя - лихорадка сожжет.
Больной застонал, начал бредить. На посиневших спухлих губах выступила розовая пена. Кусочек марли Леся вытерла Больному губы.
- Он весь горит.
- Придется снова сделать укол. Когда врач, наготувавши шприц, оттянул на предплечье больного отвисшую кожу, Леся отвернулась.
IV
Дежурство закончилось поздно. Разбитая, усталая, Лариса Петровна едва добралась до своего дома и упала на кровать. Не хотелось ни есть, ни светить. Единственное, чего жаждала, - покоя. Отдохнуть, забыться! Не слышать этих его душераздирающим кашлів, глухих вздохов и стонов, не видеть ужасных приступов горячки, обморока, что, как прибой, налетают волна за волной, забирают и уносят в небытие последние силы... Не слышать, не видеть!..
Но чем больше старалась добиться этого, избавиться от ужасов прошлого дня, то сильнее, настойчивее смущали они мозг. Не шли из мыслей разговора, его бред о смерти и о жизни - где-то там, в вечности. Голова, казалось, вот-вот не выдержит и треснет, бухало в висках, тупой болью отдавало в затылке.
Леся встала, нашла в ящике снотворное, выпила. Однако и волю не действовало. Крайне возбужденную воображение не так просто было усыпить. Она работала с какой-то бешеной непоследовательностью, возвращая к жизни то свежее, сегодняшнее, то далекое, давнее. Достаточно было закрыть глаза, как оживала ясная лунная дорожка на море... И кипарисы... И шаткий баркас... Вечерняя песня и вечерняя звезда.
"Я не забуду, Лесю..."
Кто это? Кто говорит с ней?
Лариса бросилась - никого... Да это же Сергей! Там, на Ай-Петри. Дарит цветок - странный камнеломка...
"Я пробиватимусь до солнца, света".
Солнца, света? Почему же так темно?.. Ночь на дворе... Ага, вот месяц взойдет, висиплють зарницы.
"Вы любите считать звезды?"
"Люблю".
"Ну-ка! Я с этого края, вы - вон из того".
Луна, звезды...
"Ну, много уже насчитали?"
...И яблони - старые, развесистые. Такие, как в Гадяче...
"Вам мешают яблони?"
...В Гадяче? Погодите, погодите... Того лета?.. Того лета...
"Вы слышите, как пахнут яблоки, Сергей?"
"Да, слышу".
"Я пить хочу. У меня душа горит".
"Сорвать яблоко?"
"Нет, я уже нашла. Которое пахучее!"
Пить, пить! У нее действительно все пылает - лицо, руки. Хоть бы каплю... Странно: а вроде и холодно.
"Мне уже холодно, Сергею".
"Вот возьмите, наденьте".
"Спасибо. Лучше пойдем от реки".
"А куда?"
"Пойдем... в поле!"
В поле, в поле. Где пути бескрайние, где гомон спит, а ветер напина тополя парус... Где благовония колосья, корочки зачерствілої, родниковой воды...
"А мы так и забылись считать".
"Смотрите! Он звезда упала".
"То, говорят, чью-то жизнь сгорело".
"Чью-то жизнь? Мессии, пожалуй... А я стою, смотрю, как оно теплится... и гаснет... В блискавице, ударь! Пусть загорится сердце в груди Мессии! Вы слышите, ученики? Он вам простил. И предательство, и лесть - все забыл навеки! Я же не прощу. Потому что я его любила. Как солнце, как воздух, воду, землю... О светочу моих глаз! Я погибаю здесь от тоски. И ничем порадовать тебя не могу... есть Ли где большая мука, как неспромога отдать за друга душу? Сергей, слышишь! Обізвись хоть словом... Кто я такая? Я - Мириам. Та, что пламенем твоих глаз горела, мыслей твоих пила нектар ядовит; что готова и дальше идти за тобой. Или...вкупе умереть...
Но - как холодно! Какой страшный ветер!.. Ни зрение, ни луны, ни высоких тополей..."
...В комнате действительно был невероятный холод. Лариса встала. "Странное что-то верзлося... Надо разжечь печку, так до утра и окоченеть можно".
Поленья шипели, капали - не разгорались. Лариса Петровна совала под них бумагу, дмухала изо всех сил, но напрасно. В грубые вместо огня гоготів холодный ветер. Несколько раз, зозла, он жахнул в глаза едким вонючим чадом. Тогда и у Леси лопнуло терпение. Взяла со стола лампу, пошел в грубую керосином. Пламя вкусно лизнуло дрова, уцепилось в них язычками, затрепетало. Сначала слабо, потом сильнее, сильнее, и запылало.
"Который же час? Север, утро? Уволилась в двенадцать. Лежала, наверное, часа два. Итак - север. Когда-то это был лучший труда время. А сейчас все смешалось воедино: и ночь, и день, покой, труд. Душа какая-то грустная..."
"А работать надо!" Подсунула к печки столика, напнулась платком. "Когда не имеешь права умереть - найди в себе силы для работы..." Получила и начала просматривать какие-то листки, коротенький блокнот.
Передышка, а немного и холод бодрили. Лариса Петровна принялась искать бумагу, ее внимание привлек листок с теми наспех записанными когда строками: "Чем ты мне дороже, дружище...", "Он им простил... их клеймить надо!.." Читала-перечитывала... Дрожало пламя. Бумага дрожал... А на бумаге, как-то некогда на платке Вероники, оживал незабываемый образ - образ любви. Он снова пленил мысли, и уже не хватало сил, чтобы их збороти...
Он там, он все лежит так неподвижно,
Как то камни.
Неужели ему нельзя помочь?
Неужели он всегда будет одинок?
Нет! Она пойдет за ним, пойдет, словно одержимая, погибнут они или победят вместе. Покой? Зачем спокойствие, как его не будет?
А рука уже говорила дальше:
О, я не хочу, я Не хочу покоя!
"Почему не хочешь?" - спрашивал ее строго Образ.
"Потому что ты его не имеешь..."
"Упрямая вещь твоя. Таких... суровая кара ждет".
Она же, то бишь, Мириам, доказывала свое: ничего ей не страшно, ранимую душу уже попелить и кара. Имя ей - ненависть и любовь. Так, так! Любовь и ненависть. К кому ненависть? К врагов Мессии.
"Я их говорил любить... Они не ведают, что творят", О мой друг! Когда ты ради них творил чудеса, они все знали, все знали. А ныне, вишь, немые и глухие сделались. Это же фарисейство! Приказываешь любит их!
Всех, кроме тебя, - сие возможно,
Но тебя и всех - се свыше силу...
Что-то фанатичное было в ее работе. Бледное чело, холодные тонкие руки, острый взгляд... Достигала ним аж за моря далекие - по Палестине, Сирии, бродила Гефсіманським садом и более озером Гадаринським - искала слуг синедриона, чтобы отомстить за смерть Мессии... "Боже правый! Где же твоя воля?! Тот, кто все отдал за тебя, за народ, распятием мертвым на Голгофе поднялся. Где же правда, боже? Молчишь? Ты тоже гукаєш за смирение, за прощение? Тебе сыновней не жалко крови? Мне же она печет, хоть не за меня литая. Я и отомщу! Вы слышите?.."
Вы, сонное отродье!
Свет в полночь
Не будит вас?
Вам кровавое зарево
Глаз ленивых не здола откроет?
Хоть вам вечный сон навалился на грудь
И измором душил вас без конца!
Я проклинаю вас проклятием крови!
...Леся бросила перо. Она смотрела на свое писание с каким-то страхом. Душа еще клокотала гневом, рука дрожала. От холода? Скорее от напряжения... Что она создала? Поэму, драму? И как назвать ее? "Мессия и Мириам"? Нет, лучше "Мессия и Одержимая".
А в голове шумело (или, может, то в саду между отраслью ветер?), будто кто крутил там жернова, ей стало млос-ка. Что-то підкотило под самые грудь сдавило... Чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, Лариса Петровна схватила стакан, которая теперь всегда стояла рядом, отпила воды... Перед глазами пошли темные круги. Склонилась на стол - на книги, на писание.
"Кто я такая? Я - Одержимая духом..."
V
Как-то утром, когда Лариса Петровна собиралась выходить из дома, к ней постучали. Не успела подойти к двери, как на пороге, виновато улыбаясь, стала Лиля.
- Наконец-то! - обрадовалась Леся. - Где можно столько гулять?
Сестры обнялись, поцеловались.
- Немного в Михаила, затем у тети, - рассказывала гостя. - От нее и узнала о твоей... - Она сделала паузу, обдумывая, как лучше сказать -"адрес" или "беду"?
- Адрес? - переспросила Леся.
- Да. И о беде, конечно.
- Я же тебе писала.
- Тогда, кажется, еще была надежда. Ну, а как эти дни? - Веселость исчезла с лица сестры.
- Все то же самое. Кашель, кровотечения... Просто странно:
на чем там жизнь держится? Силы, как у малого ребенка. Да ты проходи, - спохватилась Лариса, - раздевайся, скорее согреешься.
Лиля поставила чемодан, сбросила пальто.
- Ты, наверное, кушать хорошо захотела? А у меня как раз и бесхлебицы, и безденежье. Было немного денег, то на Сергея потратила. Живу еще тем, что из дома привезла.
- Не журись, у меня есть. Могу даже одолжить, - похвасталась Лиля. - Михаил дал.
- Тогда возьмем извозчика - мне как раз в аптеку надо - и до города завтракать. Ладно? Отметим твой приезд. - Она начала одеваться.
Кафе-столовая была почти пуста. Находилась она в центре города, в тихім закоулке, и, видимо, именно за это Леся ее облюбовала. В утреннее время здесь можно было съесть сосиски или просто выпить стакан кофе.
Сели в найдальшім углу.
- Какая я рада, Ліленько, что ты приехала, - до сих пор не могла успокоиться Лариса Петровна. - Одной невыносимо. Днем, при Сергею, еще ничего, а ночь наступит... лучше не рассказывать. - Она поймала на себе сосредоточенный сестрин взгляд. - О чем ты думаешь?
- Смотрю, как ты похудела, - призналась Лиля. - Тем не больна?
- Нет, ты же знаешь: это мой обычный вид. - Она даже попыталась улыбнуться, но улыбки не получилось: несколько недель, проведенных в Минске, уже успели наложить на лицо отпечаток муки и нерозрадної тоски - выражение, потом не покидал ее никогда.
Помолчали. Лили вспомнилась их прошлогодняя встреча в Петербурге. Леся была тогда куда бодрее.
- Мама писала... - нерешительно обозвался. - Может, и вправду, Лесю, тебе не стоило... Ну, приехала, навестила... Что же тут поможешь?
- И ты того же?
- Только не подумай, что я... осуждаю, - поспешила исправиться Лиля. - Просто...
- Просто, - оборвала ее Леся, - оставим это... Это вопрос вне темой обычных разговоров. Не будем его трогать.
Подали чай. Лиля молча колотила ложечкой. Так, Леся очень изменилась. Раньше она никогда не позволила бы себе такой резкости... "А я тоже добрая!.. Разве ей легко?!" Лиля уже готова была взять на себя всю вину недоразумение, как Леся сказала:
- Не сердись. Лілеє моя Лілейная, не хмурь своих бровок, - в ее голосе вдруг одгукнулося что-то далекое, давнее - детское. Зиркнули исподлобья друг на друга и засмеялись. - Ты же понимаешь, - снова переходя на серьезный тон, добавила Лариса. - Разве тебе надо объяснять?
Конечно же, не надо, она все понимает.
- Ты не дослушала меня, Лесю. Не знаю, как для кого, а мне твое здоровье, твое будущее не безразличны. И вовсе я не берусь тебя переубеждать... Хочется только, чтобы ты была здорова, сильна. Все остальное - я знаю - в твоих руках. - Она минуту подумала и, пользуясь сестринской молчанием, добавила: - Мне иногда даже завистливое, прости за откровенность: ты больна, а такая сильная духом, сколько в тебе энергии. Ты как-то умеешь находить свое счастье, видишь его даже в муках... А я, да и немало таких, воспринимаю все на веру, каким оно е. Плохое мне кажется плохим, хорошее - хорошим. А над тем, что наше бытие строится на противоречиях, не задумываюсь. - Лиля примовкла, ожидая, что скажет на то сестра. И Леся не торопилась.
- Чего же ты молчишь?
Лариса удобнее примостила больную, в длинной черной перчатке, руку и, не отрывая взгляда от стакана, где плавал кусочек лимона, сказала:
- Я не со всем согласна, что касается меня лично. Но дело не в этом. Ты нарушила довольно острую проблему так сказать, вопрос вопросов: человек и жизнь. - Леся перевела дыхание. - Мне кажется, что прежде всего надо иметь отваги к жизни. Вот родился человек;
родилась, конечно, чтобы жить. Но всякий по-своему понимает это "жить". Один видит в нем полное удовлетворение своих физиологических, попросту говоря, животных потребностей; другой - чего-то ищет, стремится, его все время печет какой-то огонь в сердце. Это, может, и не дает ему такого счастья, как том, первом, зато дает нечто большее,
духовно выше.
- Ты прав, - сказала Лиля, - но не всем это
под силу, не все так могут.
- Почему же? - возразила Леся. - Надо только искренне желать, стремиться. От рождения люди одинаковые. Вот ты говоришь про меня, будто я и такая и сякая. А я же однаковісінька с тобой, с Дорой, Михаилом. Разве что судьбу имею немного отличное. И когда кое-кто из вас видит в моей болезни только беда, то я знаю и другое. Я знаю то, что не мучило бы меня так адски мое несчастье, не имела бы я ни духу того, о котором ты говоришь, ни воли к жизни. Кто знает, не кует мне мое бедствие такого оружия, которого нет у других, здоровых людей. Да, да, не смотри на меня с удивлением. Это святая правда. Я знаю, почем фунт лиха, поэтому и не могу спокойно смотреть, как кто-то страдает. И в этом я вижу счастье.
Лиля внимательно слушала сестру. Она всегда ценила ее благоразумие, холодный покой (почему-то он больше всего проявлялся именно в такие решительные моменты), ее твердую, постоянную уверенность в себе. Вспомнилось маленькое белокурая девчонка. Лежит, бывало, с тем "витяженіем" на ноге, от одного только взгляда на которое по коже ползли мурашки, и - ни стона, ни слова жалобы! Видно же по глазам, что болит, а она еще и других утешает... Конечно, от той Леси осталось мало. Но осталась эта несокрушимая сила, готовность одолеть любого врага. В этом ее красота... И, разумеется же, в ее глазах, где завже
светится глубокая мысль, мечта, в благородстве, которое еще издавна положило на ее лицо именно жизнь. Лиля откинула косу сползла с плеча.
- А я почему-то так не могу, - сказала сокрушенно. - Меня тоже волнует, мучает, но найти нужный выход, правильный рішенець я не всегда способна. - Она набрала в ложечку чая, подняла ее. - Вот хотя бы в этой истории с Кривинюком. Как быть? Не пойму толку.
Леся отхлебнула несколько раз.
- В этой истории виновата ты сама. Неуверенное положение всегда мучает. И чем быстрее и решишь, тем лучше будет для вас обоих.
- Как решишь? - насторожилась Лиля.
- Советчик из меня какой-никакой. Да и трудно в таком деле советовать. В жизни случаются обстоятельства, из которых человек должен выходить сама, без чьей-либо помощи. Пойми меня правильно. - Леся пристально взглянула на сестру. - Я вижу одно: порвать вы не в силе. И, признаюсь, искренне по этому радуюсь. Михаил Васильевич прекрасный человек. - Лиля покраснела от такого одвертості, опустила веки. - А когда так, - продолжала Лариса, - не меряй и не весь. Полного согласия в мыслях и чувствах все равно не добьешься... И нужно ли это? Любишь - люби, как можешь, сколько можешь, люби, не собирайся жить, а живи, не откладывая на завтра. Ведь "завтра" не всегда приходит, а как и придет, то нас может не застать.
Лиля ничего на это не ответила. Она отодвинула стакан, поправила платье.
- И мы засиделись, - спохватилась Лариса. - Еще надо в аптеку. - Она понимала, что сейчас Деле лучше побыть одной. - Где ты меня подождешь? Здесь или на улице? Лучше вон там, - показала в окно, - в скверике есть скамейки, там можно посидеть.
На главной улице юрмився люд. Неизвестно откуда появлялись группы молодежи, в основном студентов, и с гомоном куда-то спешили. Улица гудела от топота, громких разговоров, восклицаний.
Леся и Лиля остановились в одном из подъездов. Несколько юношей, тоже, видно, студентов, о чем-то горячо спорили.
- ...ждать, пока и нас побреют? Или, может, пусть кто-то подставляет грудь, га? - допевнявся рослый, в тесноватой форменку парень. - Что же здесь незаконного? Наша мирная демонстрация.
- А ее цель? - спросил другой, - Мы выступаем против царской воли. Это каждому ясно.
- А ну тебя!.. - вспыхнул высокий юноша. Он оглянулся и, заметив женщин, осекся.
- То не идешь? - вмешался третий голос.
- Ну и черт с ним! - снова тот первый. - Айда! Трое быстро вышли из подъезда, присоединились к группе.
Лариса Петровна оглянулась: на месте, где только что стояла группа, осталось двое. На ее вопрос, по поводу чего демонстрация, один из них пояснил:
- В Киеве отдали в солдаты неблагонадежных студентов, а этим, видите ли, захотелось.
Толпа двигался в направлении городского майдана, где содержались власти. Завершала демонстрацию толпа мальчишек, что, с шумом толкая друг друга, носились от тротуара до тротуара, хватали то клочья газет, то выброшенную кем-то коробку или еще какой-то хлам.
Сестры именно выходили из аптеки, мимо них вдогонку молодежи помчалась конная полиция. Всадники с нагайками в руках нетерпеливо подгоняли лошадей, из-под копыт во все стороны летели осколки сбитой подковами тонкого льда.
Лариса Петровна остановилась, проводя взглядом всадников.
- Ну, работы сегодня будет, - глухо, с сожалением сказала к Лили. Вдруг она заметила Еліасберга. Врач стоял на противоположной стороне улицы и тоже смотрел вслед конникам. - Борис Михайлович! - позвала негромко.
Елиасберг услышал, замахал рукой и поспешил к ним. Вид у него был озабоченный.
- Видели? - спросил, поздоровавшись. Он волновался и поэтому еще сильнее гаркавив. - Это ваша сестра, Лариса Петровна? - спросил.
- Да, да... Извините, я совсем забыла вас познакомить. Прошу.
Врач пожал протянутую руку.
- Константин Васильевич говорил, что у вас гости...
- Недавно, несколько часов назад приехала, - пояснила Леся.
- В Москве якобы уже несколько дней неспокойно, - продолжал врач.
- В Петербурге тоже, - добавила Лиля. - Университет, политехника - все на улицах. К студентам присоединяются рабочие...
- Вот оно - "Из искры пламя", - мечтательно сказала Леся.
VI
Еще на улице Леся почувствовала, что в доме не все в порядке. Дверь одчинені, в коридоре суетятся тети.
- Доброе утро, - поздоровалась Косачівни. Одна из теток буркнула что-то невнятное и поспешила в комнату, вторая скорбно сказала:
- Сергей... - и кивнула на дверь. Она хотела еще что-то сказать, и Леся не дослушала, рванулась к Сергіевої комнаты.
У больного было двое: отец и Борис Михайлович. Не раздеваясь, ничего не расспрашивая, Лариса испуганно подалась к кровати. Елиасберг молча остановил ее. "Куда вы, разве не видите?" - говорил его взгляд.
Сергей Константинович лежал посиневший, грудь его не двигались. Лариса Петровна судорожно схватила Эли асберга по полу. Врач успокаивающе положил ей на плечо руку.
- Спазмы гортани, - шепнул на ухо.
- Может, попробовать кислород, - посоветовала Лили. Борис Михайлович возразил:
- Кислород при спазмах опасно.
Сергей вдруг дернулся, широко раскрыл рот. Некоторое время из горла слышалось глухое шипение, и как только больной хотел вздохнуть - там что-то хлипнуло. Мэр-жинський еще больше темнел, челюсти его все время работали, будто хотели над силу разжевать какое-то невидимое, необычное їстиво.
- Боже мой! - не выдержал и затрясся от безгучного плачу старый. Лиля посадила его, дала воды.
Скарлючені, синие пальцы больного тянулись к горлу. Кажется, он хочет разорвать его. И они таки были бы вцепились в выпученные сухожилия, если бы не врач. Борис Михайлович нагнулся и прижал Сергею руки к постели.
Борьба длилась минут десять - пятнадцать. И вот конвульсии уменьшились, тело начало слабеть и наконец неподвижно випросталося. Лицо больного понемногу стало набирать предыдущего вида; веки дрогнули, одкривши налитые кровью, безмозглые глаза.
Лариса Петровна заглянула в них. Никакой реакции! Больной смотрел, но был настолько бессилен, что не мог никого узнать.
- Сергей!
С минуту молчал, хрипло и прерывисто дыша, затем, превозмогая самого себя, прошептал:
- Конец.
- Надо немедленно сходить за эфиро-камфорным маслом, - не обращая внимания на его слова, сказал врач. Он подошел к столу, быстро выписал рецепт.
- Позвольте, - попросила Лиля.
- Знаете куда?
- К той же аптеки, - заметила Леся, когда сестра была уже у порога. - Идите и вы, Константин Васильевич, отдыхайте, - обратилась к старику, который все еще сидел в кресле. - Я уже здесь буду. - Она помогла ему подняться, отвела в соседнюю комнату.
Мержинскому дали увеличенную дозу снотворного, и вскоре он успокоился.
- Борис Михайлович, милый... Я так дальше не могу, - сказала Леся, как только они остались одни. - Надо что-то делать... Не можем же мы вот так сидеть и ждать...
Они стояли в самом дальнем от кровати углу.
- Что же вы советуете? - грустно спросил врач. Лариса подняла на него грустные, полные мольбы глаза. "Что же я могу посоветовать?" - говорили они.
- Сейчас можно ждать всего, - сказал Елиасберг. - Сегодня спазмы гортани, а завтра... Не исключена возможность, что завтра наступит паралич задних крико-аритеноїдних нервов, то есть сужение горла до минимума. Не надо терять надежды, Лариса Петровна.
- Но... - она для чего-то, видимо, бессознательно, подняла крышку пианино.
- Понимаю... Это угадать трудно. Организм хоть и истощенный, но молодой, борется. Во всяком случае, speriano bene. Агония, а это уже не что иное, продлится недолго.
Елиасберг подобрал волосы.
- И знаете, в чем секрет его выносливости? Кровоизлияния помогают, так сказать, облегчают функции сердца. Одно уравновешивает другое. - Он взглянул на часы. - Однако мне пора в клинику. Загляну вечером. Постарайтесь смазать больному горло. Только осторожно.
- Лиля сделает, не беспокойтесь, - ответила, сбрасывая пальто, Лариса Петровна.
...Больной спал, наверное, часов две. Разбудил его кашель. Когда кашель прошел, Лариса Петровна преподнесла Сергею теплого молока. Мержинский цедил долго и так всего и не выпил, жестом дал понять, что достаточно.
- Я что-то... говорил? - спросил.
- Нет. А что?
- Видимо... конец...
- Зачем вы так, Сергей? - с мукой и упреком впилась в него глазами. Мержинский молчал.
- Мы же договорились об этом не говорить. Больной отрицательно махнул рукой.
- Вы... - он долго колебался, не находил нужных слов. - Вы не... втішаєте... меня... Лесе?
Косачівна вздрогнула. Этого вопроса она ждала каждой минуты.
- Я знаю... я... тогі... ип... rіs 16.
Чтобы не выдать себя, Леся зажала платком рот. Конечно, она могла удивиться его словам, расценить как малодушие, но зачем, кому это нужно?
После недавно перенесенных мук Мержинским овладело уныние: будет он жить или нет? Когда будет, он готов на все, а нет - зачем эти пытки? Чтобы потом, после смерти, кто-то мог сказать: "Он боролся"? Нет! Довольно!.. Достаточно лекарств, уколов, ежедневной мороки с едой. Что будет, то и будет! Однако в душе он еще, видимо, чего-то ждал, на что-то надеялся, неутомимо искал соломинки, которая вынесла бы его с бурной Лети. Вылив Ларисе душу, Сергей насторожился: что она ответит?
- Видите ли, Сергей, - спокойно начала Леся, - вы поставили передо мной самое трудное из возможных вопросов. Ответить на него, разумеется, не смог бы никто. Время - всему судья. Будем верить... - ей самой не хватало воздуха, потому что к горлу подкатился и стал некий давлючий клубок. - Лучше об этом не думать. - Она решительно встала, подошла к форточки, жадно вдохнула свежего воздуха. "Надолго ли же хватит моих сил, чтобы выдерживать эти пытки?" - спросила себя. А вслух, продолжая предыдущий разговор, добавила: - А если думать, то только о жизни.
Из его груди вырвалось что-то вроде стона или тяжелого вздоха.
- Бороться?.. Я... очень... устал... Я верил, что... - он снова примовк, а тогда, напрягшись, произнес: - еще смогу что-то сделать. - И опять бессилие на некоторое время немотой накрыло его уста. Но это продолжалось недолго, больной где-то добывал в себе остатки энергии и продолжал: - И вот я... умираю... умираю, ничего... не сумев.
Лариса Петровна резко повернулась, кольнула его проницательным взглядом.
- Вы не имеете права так говорить. .Вогонь, который вы и ваши единомышленники зажгли пламенем собственного сердца, вскоре разгорится огромным костром.
На мгновение он согласился, победил в себе гнетущее состояние; в глазах его засветилась надежда... Но все это быстро прошло.
- Нет, нет, - неуклюже замахал руками Мержинский, - не уговаривайте... Жизнь... не имеет смысла... оно - ничто...
Леся просила его успокоиться, не разговаривать, и это еще сильнее распаляло нетерпение больного высказаться до конца. И он говорил, говорил, уже почти без сознания. Лариса Петровна быстро развела хину, подвела Сергею голову, дала выпить. Хлебнул, но жидкость сразу струей пошла обратно - едва успела отклониться, чтобы не забрызгала. Полотенцем осторожно вытерла ему израненные губы, бороду, на волосах которой осел порошок, собрала остатки воды из одеяла.
- Не хочу... - барахтался. - Я жить... жит... Он вдруг замолчал - знеміг настолько, что уже и шептать не было сил. Грудь едва вздымалась. Лариса Петровна поправила одеяло, прикрыла форточку.
Было в половине четвертого. От нервного напряжения снова разболелся зуб, чувствовалось - отекают ясна. Леся взглянула в зеркало: правая щека чуть підпухла. Помыв руки, намочила в спирте клочок ваты, положила на больное место. Боль утихла. Зато голова не давала покоя - как-то потяжелела и будто давило в затылке. Лариса Петровна нашла в сумке и развернула порошок (в последнее время они в нее не выбывали). Однако пить не стала. "Одно лечим, другое отруюєм", - вспомнила чьи-то слова. А ей никак нельзя лечь, она сейчас уіа таіог - высшая сила. Сила, которая должна держать двух.
Чтобы хоть немного избавиться от тяжелых мыслей и переживаний, взялась за письмо. Начала его еще вчера вечером, но так и не закончила. "Смелости в том нет, за что Вы меня хвалите", - прочла последние слова, чтобы напомнить себе мысль, на которой оборвалась писания. Да, да, панна Ольга восхищается ее мужеством, называет сильной духом. Что ж, время покажет, насколько она сильна духом. Может, еще и сломается... А когда нет, то в том заслуги нет, не ее в том заслуга.
Делилась своим горем-розпукою: "...С моим другом очень плохо, и он уже сам не верит, чтобы мог выздороветь. Состояние совсем отчаянный, и на поправку нет надежды".
Письмо выходил короткий и, казалось, холодный. "Что же я еще могу ей написать, - остановилась, раздумывая, - когда, кроме тоски, теперь ничего не имею? А зачем и тоска должна быть еще и длинная! У нее же своя беда появилась".
Вспомнив, что Кобылянская жаловалась на болезнь Маковея, Лариса Петровна добавила: "Не давайте своего товарища на растерзание недугу! Спасайте его чем только можете, и не тратьте времени - в зароді, - подчеркнула, - эту болезнь можно викорувати. Сражайтесь на жизнь, а не на смерть, потому что иначе это отчаяние!.."
О, она знает, что это за отчаяние! От него - в землю войти бы, смолкнут навеки, чтобы не слышать, не видеть. Разве один такой день, одну ночь она провела наедине с ужасом?! Даже не имея с кем разделить его, хотя бы на словах убавити себе адского бедствия. О том знают разве что стены - эти немые свидетели человеческого отчаяния - и некоторые из ближайших друзей. Ни отец, ни мать, а только некоторые. И то далеко не все. Потому что слишком оно ужасное, то ее горе, чтобы о нем рассказывать, - больше, пожалуй, чем можно рассказать и чем стоит рассказывать. Есть чувства, которых даже не следует пытаться раскрывать, потому что слова существуют вовсе не для них. К таковым относятся и ее ежедневные страдания. Людям в нормальных условиях их не понять. Для этого нужно быть как она, - одержимой.
Леся надписала конверт, заклеила и отложила. Мэр-инський все еще не беспокоил. Дремал не дремал, спал не спал, а лежал на удивление спокойно. Лишь изредка губы его напіввідкривалися, шевелились - так, будто что-то произносили, а затем вновь застывали, набухшие, в незаживающих язвах. Время от времени вздрагивали веки, словно человек, чьи глаза они повивали, умышленно пыталась их открыть, чтобы убедиться: может она то делать или нет? Давно не бритый, с густым растрепанным чубом, невероятно худой и пожелтевший, Сергей угнетал своим видом. Это был мертвец, казалось, чудом воскресший только для того, чтобы домучитися назначенными ему, но почему-то до конца не изведанными муками и чтобы взять из других кровавый выкуп за свою смерть. Готова ли она, что остается здесь, на земле, оплатить этот долг мертвым? Да, она в этом уверена. После всего, что видела и что придется еще увидеть, она дает аннібалову клятву.
...Больной вздрогнул, мигом открыл глаза, долго непонимающе водил ими по комнате. Наконец его взгляд остановился и замер на часах. Лицо зморщилось в мучительной гримасе.
- Что, Сергей? - подошла и обдала его жарким дыханием.
- Слышите? - трепетно спросил.
Лариса Петровна оглянулась, напрягла слух.
- О... вновь. Что это? Она догадалась.
- Часы, Сергею.
- Громко! - с лица не сходила мука. - Тише. Пришлось остановить часов.
- А теперь, - провел рукой по голове, - зачешите... меня.
Леся достала с верхней полки этажерки флакончик одеколона, густо покропила Сергею голову и принялась причесывать. Благовония, видно, были для него приятными. Лежал с выражением удовольствия.
- Вы не сердитесь..., Лариса... на меня? - спросил, как только она закончила.
- Отчего же? - искренне удивилась. - Даже из головы такое выбросьте.
Шевельнул ногами, поднимая одеяло, посмотрел благодарно.
- Я понимаю... это большой эгоизм... но я... не в состоянии... остаться без вас... поверьте... не в состоянии.
Вечером сознание его прояснялась. И когда видел, что Лариса Петровна над чем-то работает, не разговаривал, ничем не беспокоил ее, просил только не уходить, не оставлять - сидеть за столиком возле него.
Сегодня, то после того зубовного скрежета, или под влиянием других факторов, его змордована душа умоляла музыки. .он так любит Шопена! Не переставая слушал бы сейчас его легкие, как летние облака, мазурки. Пусть сыграют ему, он очень просит, хоть несколько... О, они просто очаровательны!.. Они вынесут его на своих чудо-крилятах из этого ужасного логова... Туда - на пространство, где солнце, потоки, где цветы... Музыка и цветы! Что может быть прекраснее?! Нежность и солнце! Произведение души и творение природы!.. Играйте! Еще играйте!.. Зачем все остальное, когда - музыка и цветы?.. Сколько можете, сколько хватит сил - играйте!..
Старое, плохо настроенное пианино слегка похитувалося, когда Лариса нажимала на педаль, порипувало, а все же обзивалося к молящої души нежными, хоть и не всегда благозвучными голосами. Конечно, она бы никогда не села за такой инструмент - каждый неточный, вернее, нечистый звук неприятно резал ей слух, но ради него, ради его хоть минутного забвения готова была на все. Лесины пальцы - ба! далеко не все: больная левая рука лежала почти без движения, лишь иногда неуклюже подчиняясь воле художника, - то безумно метались, то спокойно, размеренная ложились на клавиши, наполняя комнату радостью, светом. Будто далекое море дохлюпнуло сюда плеском волн, благовониями солнца и ветра; словно сама цветами-травами перевитая Мазурщина вдохнула в эти стены все свои песни, весь свой гомон...
Она будет играть! Ей самой надо хоть на мгновение освободиться от кошмаров, отвести глаза от смерти, чтобы - так, так! не бойся, говори! - чтобы не проглядеть, когда занесет она свою загребущую руку.
Кто сказал - "Прелюдия смерти"? Леся даже оглянулась. Нет, это "Соната". Бетховенська, солнечная, та, которую она больше всего любила. Почему - любила?! И любит! Любит! Любит!
Вечер наступил тихий и ласковый - смерть, видно, тоже имеет покой. На улице подморозило, выпал легкий снежок. Деревья стояли в густом инее, будто цяцьковані. Дыхне ветерок, качнет ветку - и посыплется-поплывет с нее вниз серебряный пыльца. Выбежать бы упасть на крылатые сани... как когда-то в Колодяжнім, в Луцке...
Но где они? Ни санок, ни села, ни лет тех незабываемых... Четыре стены, ежедневная скорбь, ежедневный поединок со смертью. Страшно подумать!
Зашел Константин Васильевич. Вялый, усталый, хоть и после упокоения.
Пора домой, нерано. А как на нее, то она уже и ночь тут просидела бы. Все равно спать не будет. Где уже потому спокойным быть, кто призван будить мертвых!
Леся начала одеваться. Мержинский молча следил за ней, в конце концов поманил к себе.
- На улице... видимо... скользко, - прохрипел, - не посковзніться.
Улыбнулись оба - нечто далекое, детское обізвалося в том усміху. Воспоминание, надежда?
- ...Или лучше... вот подождите. - Он придержал ее за полу, позвал отца. - Папа, проведите... Ларису Петровну...
- Зачем? Здесь же рядом, и Лиля меня встречать, - возразила, и вспомнила, что этого не стоит делать, и согласилась.
- Я побуду... один... проведите...
- Ладно, ладно, сынок, мы пойдем вдвоем, - успокоил старик и вышел в соседнюю комнату за пальто. Пока он там одевался, Сергей допитувавсь:
- А ставни... не забываете... закрывать? Правду говоря, таки забывает.
- ...А то... чтобы... кто не влез.
Лариса Петровна, рада такой перемене, только покачивала головой. "И такого друга я имею потерять!" - не сходило с мысли.
На прощание Мержинский слабо прижал ее руку к своей поросшей тощей щеки.
VII
Выступление минских студентов, свидетелем которого пришлось стать Лесе Украинке, был лишь отголоском событий, происходивших в центре России. Обескровленный массовыми арестами и репрессиями, которые царское правительство провел здесь несколько лет назад в ответ на Первый съезд социал-демократов, Минск пока только собирал, накоплю вав новые силы. Очагами революционной борьбы, как и ранее, оставались Петербург, Киев, Москва.
В Киеве вот уже с месяц не работали нормально высшие учебные заведения. Ежедневно собрание, протесты или демонстрации; не в одном, так в другом, волна за волной, волна за волной...
А началось с университета, с той же пресловутой ейхельманівської дела. Начальство зря старались загладить ее совсем замазать. Освобождение нескольких, как оно квалифицировало, подстрекателей оказалось искрой в пороховой бочке. В тот же день вечером в одной из крупнейших аудиторий собралось несколько сотен студентов, чтобы заявить свой решительный протест. Предложение разойтись по домам они категорически отклонили, требуя объяснений самого ректора.
Известие о студенческом беспорядки быстро облетела город. Возле университета собралась масса народу: рабочие, чиновники, гимназисты - сочувствующие и просто любопытные. Переполохане возможными последствиями, начальство удалось до последнего мероприятия - вызвало полицию. Разъяренный, готов всех одеть в арестантские мундиры, к аудитории в сопровождении высокого представителя генерал-губернатора и доброго отряда своих молодцев ворвался сам Новицкий. Но и его встретили холодный покой и требование объяснений ректора! Почувствовав свою силу, студенчество стояло твердо. Доведенный до бессилия, шеф полиции вынужден был пригласить ректора. И пока между начальством и молодежью продолжались переговоры, солдаты окружили университет, разогнали толпу, а явные и тайные агенты Новицкого поспешно брали на заметку наиболее активных участников беспорядков. Через несколько дней "преступников" постигнет суровая кара: их лишат студенческой формы, заменив ее солдатской.
Отдача в солдаты на многолетнюю муштру ста восьмидесяти трех студентов была той каплей, что переполнила общественную чашу терпения. Сам царское правительство этим своим крайним западом способствовало перерастанию обычной студенческой истории в значительное политическое событие. Официальное правительственное сообщение, рассчитанное, разумеется, на то, чтобы запугать других "вольнодумцев", количество которых возросло по мере обострения кризиса , проявления